ВЫМЫШЛЕННОЕ ЛИЦО
Повесть-ремикс
«Воспоминания – род встречи». Д.Х. Джебран
«В холодной комнате, на руках у беллетриста, умирает Мнемозина. Я не раз замечал, что стоит мне подарить вымышленному герою живую мелочь из своего детства, и она уже начинает тускнеть и стираться в моей памяти. Благополучно перенесенные в рассказ целые дома рассыпаются в душе совершенно беззвучно, как при взрыве в немом кинематографе». В. Набоков «Другие берега»
«Конфабуляции – ложные воспоминания, в которых факты, бывшие в действительности либо видоизменённые, переносятся в иное (часто в ближайшее) время и могут сочетаться с абсолютно вымышленными событиями». «Справочник по психиатрии» под ред. акад. АМН СССР проф. А. В. Снежневского
«Геи, к сожалению, – самовлюбленные эгоисты, так что, вместо того чтобы делиться рассказами о трудном детстве или о победе над болезнью легионеров, лучше прочитайте этот текст вслух несколько раз». Д. Тоассейнт «17 практических советов для геев о том, как встречаться в 21 веке»
*****
Обо всем этом уже было сказано, не раз и не дважды. Именно поэтому я назову свою повесть ремиксом, не претендуя на оригинальность ее эпизодов. Жизнь каждого состоит примерно из одних и тех же эпизодов, память каждого перебирает похожие четки.
Пишу это не в целях систематизации опыта. В других текстах я уже систематизировал, идеализировал, романтизировал, так и эдак осваивал и переиначивал свой опыт, но мне не жить вторую жизнь – все манипуляции с опытом в данном случае бесполезны.
Надеюсь, вас не обманет исповедальный тон моей повести и густо рассыпанные по тексту воспоминания, признания и попытки самоанализа. Это всего лишь уловки, к которым прибегает любой автор, чтобы рассказать о вымышленном герое.
Допустим, этот вымышленный герой – я. Вы уже знакомы со мной. Вы читали мои истории о разных людях, о моих друзьях, о моих бывших, о студенческой жизни, о работе, о клубах. Нам уже не нужно знакомиться. Вам известны мои взгляды, мои вкусы, мои недостатки. Возможно, вы представляете меня реальным человеком – своим соседом, коллегой или известным актером (я себе льщу), и не понимаете, зачем я снова хочу говорить о себе, о себе и только о себе – без других героев, без внятной истории, без сюжета. Прибавит ли этот рассказ мне реальных черт или отнимет у меня последние? Не станет ли вымышленный герой еще более вымышленным? Не убьет ли автор самого себя этим описанием опыта без морального осмысления и этой откровенностью без отпечатков пальцев?
Краем уха слышу слово «мемуары». Пора писать, не пора писать? Кто дал право? Если каждый начнет писать мемуары, не завалит ли нас космический мусор? Но это не мемуары, ребята. Не те, которые пора или не пора, которые всерьез, с фамилиями и подписями к фотографиям «слева направо». Я уверен, что в буквах нет ничего серьезного. В любой момент вы можете выключить электронную книгу, и я исчезну. Что же в этом серьезного?
Вас не коробит слово «ребята»? Я могу писать вместо него «гайз», как принято в блогосфере. Но, надеюсь, вы поймете, почему я этого не делаю. Мне хочется быть немного старомодным. Не до уровня «судари» и «сударыни», но до уровня «ребята» и «друзья». Не «гайз» и не «френды» пока что. Мне кажется, лирические биографические повести предполагают некоторую старомодность. А еще скуку и вялость. Никогда не читал ни одной увлекательной биографии.
Итак, обойдемся без модных неологизмов и привычных смайлов и начнем миксовать.
*****
Мне сорок лет. И вот мои критики сразу протестуют, мол, я зачем-то прибавил и округлил, или собираюсь писать эту повесть еще несколько лет, проявляя чудеса медлительности и тугодумия. Повторяю, мне сорок лет. Я родился в то время, когда СССР еще не умирал, но уже и не жил, а наша семья, несмотря на это, жила сравнительно хорошо. Но жила так, словно застыла в какой-то неудобной, вынужденной позе, постепенно нашла ее удобной и боялась даже пошевелиться, ожидая худшего.
В прошлом, до моего рождения, осталось то, что до меня доходило лишь отголосками. По этим отголоскам я понял, что когда-то дед сидел в тюрьме и там серьезно заболел. С тех пор был на попечении бабушки – нелюдимый, злой, нахмуренный, обиженный на весь мир. Они часто ссорились, и я знал, что ненавидели друг друга. Но если бабушка, по характеру легкая и смешливая, пыталась свести любую ссору к шутке, то дед срывался на крик и вполне мог ударить.
Мне было лет пять, когда, заступаясь за бабушку, я сказал ему: «А ты вообще тюремщик!», плохо понимая, что это значит. Он не замахнулся на меня, только бессильно отступил, и мне стало жаль его. Намного позже я узнал, что сидел он в то время, когда сидели все, по лживому доносу человека, которому помог, потерял в лагерях здоровье, веру в людей и частично рассудок.
Вот такой была наша семья, когда я родился. Нездоровый – физически и психически – дед, бабушка – глава и опора, их дочь – моя мать, и ее муж – мой отец. За кадром оставался мамин брат, дядя Вова, который жил с семьей в соседней области. Другие родственники никогда у нас не появлялись, кроме бабушкиной троюродной сестры бабы Шуры, которая была настолько стара и слаба, что, придя в гости, обычно засыпала на стуле, недорассказав и первой сплетни. Родные отца жили в другом городе, мы ездили к ним всего один раз, из той поездки мне помнятся только их силуэты – высокая и худая фигура того деда и круглая и полная фигура той бабушки.
Я написал, что мы жили «хорошо», но не уверен, что в детстве рамки этого понятия сложились для меня правильно. Хорошо ли было ребенку жить со стариками, считать бабушку главой семьи, а отца видеть только по праздникам, я до сих пор не знаю. Наверное, под словом «хорошо» я имел в виду материальное благополучие – мне никогда не отказывали в новых игрушках (хотя в памяти остались только радиоуправляемый трактор и железная дорога) и во фруктах, которые я любил (но помню только мандарины и гранаты). Мне было уютно со стариками, но в конце выходного дня, когда мама и папа бывали дома, я неизменно начинал рыдать: «День кончился!» Так жаль мне было этого необычного, полного дня.
Я поймал себя на таком же ощущении совсем недавно. Усталость съедала меня несколько недель подряд, и когда прошло воскресенье и мне предстояло вернуться к работе над большим заказом, ребенок внутри меня горько заплакал: «День кончился…»
Мы жили в частном доме, я не ходил в детский сад, мало общался со сверстниками – их попросту не было поблизости, а когда на улице меня отлавливал противный Никита, я прибегал домой и просил бабушку выйти и позвать меня. Сам я стеснялся уйти от придурка, который мне надоедал. Никто меня не учил ставить чужие интересы выше собственных, никто не заставлял стесняться себя или своей необщительности, никто не требовал быть вежливым в ущерб своему комфорту, но я все равно не мог просто уйти. И не мог уйти все те разы, когда бабушка уже не могла выручить меня, позвав домой.
*****
Мне незачем соблюдать строгую хронологию, я не хочу быть связан по рукам и ногам последовательностью событий, даже если и могу восстановить ее в памяти.
Я пропущу описание древних предков, обязательное в классических мемуарах, потому что не знаю никаких предков. У деда в роду, кажется, были украинские крестьяне, у бабушки – польские ксендзы. Ее отец первым из мужчин своей линии отказался стать священнослужителем, работал машинистом тепловоза и рано умер от рака легких. Сама она получила высшее образование, редкое по тем временам, выучилась на фармацевта и заведовала аптекой. Дед когда-то работал бухгалтером, но когда я родился, они оба уже были на пенсии. О предках отца мне известно только то, что в его роду были евреи. Похоже, для бабушки с дедушкой это была исчерпывающая информация. Матери исполнилось тридцать два, а отцу – тридцать четыре, когда они познакомились, у него за плечами уже был один неудачный брак.
История знакомства родителей мне известна во всех подробностях. Они встретились на курсах повышения квалификации в Донецке – как специалисты горнодобывающей промышленности. Я так понимаю, инженерам из разных городов Донбасса начитывали какие-то лекции. Во время этой учебы все приезжие жили в общежитии, там знакомились и вместе проводили свободное время. Моя мать не отличалась особой красотой, ни разу до этого не была замужем, но ей нравились высокие и статные красавцы. На этих курсах она присмотрела какого-то барда и альпиниста, который нравился всем без исключения, и на вечеринках сохла в углу без всякой надежды. Моя мать – воплощенный СССР, секса у нее не было. И отец, который на тот момент уже успел развестись, потому что жена ушла к другому и забрала с собой четырехлетнего сына, тоже успел тогда влюбиться в какую-то эффектную блондинку, которая была к нему – скромному и стеснительному – совершенно равнодушна. Но в общей компании мать и отец познакомились и обменялись адресами. Вернувшись домой, она вдруг стала получать от него письма.
Она была уверена, что он с кем-то ее путает, и не отвечала. Несмотря на это, писем становилось все больше, почтальон бросала их в почтовый ящик, раздраженно хлопая крышкой. Эти письма хранились потом в раздутой женской сумке на верхней полке платяного шкафа, и некоторые из них я читал. Все они были пустые, милые и сюсюкающие – Людочка-незабудочка, моя красавица, мой цветочек. То есть ее имя отец все-таки знал.
Потом пошли стихи. Мать любила хорошую поэзию и его топорные вирши оставляла без внимания. Читал их дед ради развлечения и делился с матерью впечатлениями: «Вот дурак! Ну, и дурак!» Потом их читал и я. Стихи были очень плохие, действительно.
Несмотря на это, однажды, когда мать вернулась домой с работы, бабушка встретила ее с перекошенным лицом: «Вова приехал». Мать подумала, что приехал ее брат и вбежала в комнату – «Вова!» Перед ней стоял мой отец. Разумеется, ни о какой любви не было и речи, но он приехал с двумя чемоданами, навсегда, ей было жаль его и стыдно его прогонять, как приблудившегося пса.
И дед, и бабушка оказались перед фактом – приехал тот дурачок, который писал письма. В вину ему было поставлено сразу все: немолодой возраст (тридцать четыре года!), первый брак, развод, чемодан старой обуви, неумение легко общаться. Они считали, что вырастили принцессу, которой никто не достоин, и вдруг нашелся тот, кто посягнул на ее высочество.
Я уверен, что – не будь моего отца – она осталась бы старой девой. Но суть в том, что он ее не спас, не открыл для нее ничего нового – она никогда его не любила, никогда не хотела, никогда ничего к нему не чувствовала, кроме жалости и стыда. Потом она признавалась мне, что даже не могла понять, о чем он говорит, ей казалось, что он общается какими-то намеками и никогда не заканчивает фраз.
По моему мнению, отец был очень красив. До своих сорока я не встречал мужчины красивее его. Большие серо-зеленые глаза, длинные ресницы, ровный тонкий нос, высокий лоб, темные брови и волосы – я много раз примерно в таких же выражениях описывал разные лица, узнать по ним человека совершенно невозможно. Но поверьте мне на слово, стоило к нему присмотреться, гармония и выразительность его черт поражали. Я видел его в старости, незадолго до смерти – его лицо почти не было тронуто временем, только волосы немного поседели.
Тогда, до моего рождения, все решилось благополучно. Мать перевели инженером в конструкторское бюро в другом городе, в пятидесяти километрах от нашего, отец устроился там на шахту, она купила квартиру (нелегально, как было принято) у еврейки, уезжавшей в Израиль. Мои родители получили возможность организовать отдельную ячейку общества, но не организовали. Как только я появился на свет, меня забрала бабушка, потому что новая ячейка не вызывала у нее доверия и не была сочтена подходящей для воспитания ребенка. Почему? Да потому что все знали предысторию – глупые письма, жалость, чемодан обуви.
Я рос в любви и ненависти. Все любили меня и ненавидели друг друга. Между дедом и бабушкой постоянно вспыхивали ссоры, потому что она стала уделять ему меньше внимания. Дед был измучен своими болезнями, а бабушка – заботой о нем. Во мне она видела единственную отдушину и мечтала сменить заботу о больном на заботу о ребенке. Она совсем не беспокоилась о матери, которой тоже хотелось организовать отдельную, личную жизнь, или хотя бы попытаться. «Если заберешь его, я сразу повешусь! Мне не ради чего жить!», – кричала бабушка матери. У той случались жуткие истерики. Отец, опасаясь злобы тещи и тестя, приезжал редко.
Укладывая меня спать, бабушка часто рассказывала страшилки о том, как придут родители и заберут меня навсегда. И я думал: «Пусть уже приходят поскорее». Я любил бабушку, но, наверное, с родителями каждого ребенка связывает что-то подсознательное. Впрочем, никто за мной так и не пришел. Я стал называть бабушку ба, а маму – Людой, словно мы с ней были детьми, и она была моей сестрой или подругой, но не матерью.
Из города, где она работала, Люда стала приезжать каждый день, предоставив моего отца самому себе. Он начал выпивать, приглашать каких-то друзей, но, кажется, не женщин. Ей было безразлично, даже если бы он приводил любовниц, она никогда его не ревновала.
В детстве появление матери представлялось мне каким-то волшебством – она входила в дом с мороза, в пальто с пушистым воротником, покрытым инеем. Мне казалось, что это было глубокой ночью, и иногда так и случалось, потому что транспорт между городами ходил плохо. По три часа она простаивала на остановках в мороз только затем, чтобы увидеть меня вечером, или хотя бы увидеть, как я сплю.
*****
Как вы уже заметили, я не рассказываю ничего нового, мой опыт не уникален. Но для меня это единственный опыт, и я рад случаю его вспомнить.
Детство ребенка, жившего в любви и ненависти, было счастливым, я так думаю. Не было друзей-ровесников, но были настольные игры, конструкторы, огромный (конечно, огромный) сад. Были открытки, по которым я узнавал мир – целые коллекции птиц Европы, цветов средней полосы России, земноводных Причерноморья. На фоне этого многообразия лица людей – актеров советского кинематографа или летчиков-космонавтов СССР – интересовали меня слабо. Немного больше – репродукции картин и фотографии скульптур и памятников.
Были и книги. Сначала – тонкие детские книжки. Читал мне обычно дед, лежа на кровати. То есть читал вслух – себе, я пристраивался рядом, но только слушал, не задавая никаких вопросов. Я мог уйти на кухню или в туалет, а дед продолжал читать, и вернувшись, я заставал конец истории, быстренько вообразив себе ее середину. Помню, была книжица, где главы имели двойные названия, например, «Погоня или Приключения Тимофея», тогда я раскрывал рот и выбирал одно из них, словно делал заявку, и дед почему-то не объяснял мне, что «или» в данном случае не подразумевает дизъюнкции. Во время этих чтений мы вообще не общались друг с другом.
В семье говорили по-русски, но среди книг, которые мне читали, встречались и украинские. Я легко понимал их, но на украинском языке не говорил. (Потом в школе и вузе тоже общались на русском и, когда, намного позже, в другой области, я услышал суржик, был поражен и смущен такой смесью. Мне казалось, что люди ради юмора перемешивают слова двух языков в невообразимую кашу. Зато сейчас я легко пользуюсь суржиком, чтобы не казаться чужим в своей среде, где употребление чистого русского и чистого украинского языка вызывает одинаковые подозрения.)
До семи лет у меня часто случались слуховые галлюцинации, но они нисколько меня не пугали. Стоило мне остаться одному, в голове начинали звучать посторонние голоса, которые вели между собой оживленные беседы, а иногда это был один голос, который повторял мои мысли, озвучивая их с какой-то издевкой. Диалоги, которые я слышал, были пустыми – о чьем-то завтраке, о поездке на автомобиле, о предстоящем отпуске, и никак меня не касались. У меня сложилось впечатление, что я подслушиваю чьи-то разговоры, оставаясь невидимым. И все это казалось мне настолько естественным, что я никогда не обсуждал услышанное с домашними.
Много времени я отдавал играм в саду, как бы странно ни выглядел ребенок, играющий в одиночестве. Я играл с деревьями – давал им имена, обнимал стволы, прижимался и чувствовал, как они покачиваются от ветра, и ветер через крону и ствол проникает в мое тело. Забегу вперед, потому что вдруг вспомнил, как приехал домой из университета на какие-то праздники и нашел орех, который особенно любил, срубленным и распиленным на чурбаки. Скорее всего, в тот момент я навсегда попрощался с садом и домом.
А в моем детстве все деревья были еще живы, и я любил их. Дом я любил меньше. Старики никогда не делали ремонта, отопление постепенно пришло в негодность, в доме было очень холодно, бабушка, как исправный истопник, вставала в четыре утра, чтобы начать топить печь, но батареи едва теплели. Дед вообще не участвовал в домашних делах, а на ее невольные упреки отвечал одно и то же: «Как ты не понимаешь?! Я больной!»
Он, действительно, серьезно болел, и бабушка знала это лучше всех. Последствия осколочного ранения во время войны, диабет, хронический нефрит, экзема по всему телу, – все эти болячки в то время были практически неизлечимы. Холод доводил и его, и часто он сидел у телевизора, закутавшись в шубу, на что бабушка резонно замечала: «А куда ее носить? Все равно он никуда не выходит». Чужие болезни утомляют, тем более, неизлечимые.
Предположим, совместная жизнь моих отца и матери не сложилась, потому что они не любили друг друга. Но бабушка и дедушка женились по любви. Он бегал за ней, ухаживал и добивался, и она находила его – высокого, стройного, со светлыми волосами и голубыми глазами – безумно привлекательным. Но того доброго и любящего человека давно не было, его характер исказили тяжелые обстоятельства, а выносить его паранойю становилось все тяжелее. В лекарственном бреду ему мерещились ее измены, в том числе и с моим отцом, который вообще бывал у нас очень редко. Дед выбегал из спальни с вытаращенными глазами: «Что уже? Уже? Он уже уехал?» Этот психоз унижал ее, она не могла признаться даже моей матери, в чем причина его ревности. Но, наверное, потом призналась, потому что в пылу ссоры та кричала ей: «Я знаю, какая ты! Правильно папа говорил!» Моя мать никогда ничего не забывает, чтобы не упустить случая ужалить побольнее.
Меня оберегали от этого, ссоры только эхом долетали до моих ушей, но слишком не трогали. Я жил в своем – совершенно непроницаемом мире – и не видел неблагополучия мира внешнего, где зрели и вскрывались нешуточные конфликты. Я находил свои радости. Играл с дедом в шахматы и шашки, смотрел мультики, слушал книжки, бегал по саду. Спал в одной комнате с бабушкой, не боялся темноты, но боялся оранжевого покрывала, на котором мне чудились глаза и вытянутые рожи чудовищ. Когда я болел простудой и мучился от высокой температуры, видел один и тот же сон, к которому привык, как к части своей жизни. Сейчас я вспоминаю его, и у меня возникает то же чувство – будто меня изнутри наполняет пустота и прижимает мой язык к небу. Во сне мне представлялось, что под горой растет травинка с тонким стеблем. Пропорции были несопоставимы – гора была очень большой, а травинка очень маленькой. И вот каменные глыбы начинали с грохотом рушиться вниз – на меня, потому что я был той травинкой. Сон повторялся, пока я болел, но стоило мне выздороветь – прекращал меня мучить и забывался до следующей болезни.
Сейчас я пишу о возрасте около пяти лет. В это время я испытал первый оргазм. Жидкости, конечно, не было, но спазмы удовольствия охватили мое тело и встряхнули довольно мощно. Я лежал в постели и обдумывал перед сном какой-то мультик или книжку, точнее, додумывал действия героев – в моем воображении один герой снял с другого трусы, чтобы поставить ему укол. Ничего более интимного моя фантазия пока не могла придумать, но хватило и этого. Я не прикасался к себе и даже не связал удовольствие от фантазии с какими-то частями своего тела. Признаюсь, моего воображения мне хватило надолго. Это был платонический онанизм, только намного позже я понял, как можно вызвать такое же ощущение физически.
Больше всего в те годы я боялся показаться глупым или задать наивный вопрос, способный насмешить взрослых. Помню, совсем маленьким я спросил у бабушки, почему у соседа дяди Пети такая прическа. До этого я никогда не видел лысых людей, мой вопрос был вполне естественным. Но все только посмеялись и ничего мне не ответили. Я научился делать вид, что мне все понятно и знакомо. Это им нравилось. Мне не позволяли быть обычным любознательным ребенком, всем хотелось считать меня чрезвычайно умным. Началось это со случая в магазине, когда я еще только учился говорить. Мать взяла меня на руки, подняла над прилавком с сувенирами и спросила, что мне купить. «А-а», – сказал я. Все стали угадывать. Мыла? Мама? Мальчик хочет какать? «А-а!», – настаивал я. «Где ты это видишь?» – спросила мама. Я протянул руку и указал на статуэтку большой птицы с раскрытыми крыльями. «Орла? Откуда ты знаешь, что это орел?» – удивилась она. Все пришли в такой восторг, что орла мне так и не купили.
Вот еще воспоминание, которое относится к периоду моего овладения речью. Вы же помните, что я не люблю хронологии и сейчас вполне могу перескочить на историю о первом сексе. Нет, не перескочу, я не настолько враг хронологии. Мне вспомнилось, как мама, когда бывала дома, пыталась уложить меня спать. Она носила меня на руках, расхаживая по гостиной (конечно, гостиная казалась мне огромной), и пела военные песни. Она не знала колыбельных, она знала только песни Великой Победы, и пела их все по порядку. Нужно сказать, что, в отличие от отца, у нее прекрасный слух и приятный голос. Я и не думал спать, я слушал этот концерт, пытаясь понять смысл каждого номера. Я не знал тогда еще всех слов, но уже знал, что лучше не задавать вопросов. Воображение, как всегда, выручало. Например, на строчку «Прощай, труба зовет», оно не могло нарисовать мне духовой музыкальный инструмент, призывающий солдат на фронт, но рисовало мне трубу на крыше дома, из которой шел дым. Нужно ли говорить, что песни военных лет казались мне очень странными.
Много лет День Победы был моим любимым праздником, потому что возвращал меня в детство – в познание мира, значений слов, трагедии войны и радости освобождения. Но постепенно пафос этого праздника уничтожил привычные ассоциации. Фальшивые лозунги и георгиевские ленты исказили все так, как не могло исказить даже мое воображение.
Конечно, я не стану писать о политике – только о себе. Политика наших государств античеловечна, можно меряться лишь степенью этой античеловечности.
*****
Мне хочется больше написать об отце, но я почти ничего не помню. Домашние считали его странным, но мне он нравился. Он всегда привозил мне много интересного – словари, книги, энциклопедии, атласы, которые я изучал от корки до корки. Он учил меня удивительным вещам – танцевать вальс, например. Я ничего не мог понять в последовательности шагов, да и не пытался, я просто вкладывал свою ладонь в его руку и таял. Я уже где-то описывал наши игры в больницу и доктора, но сейчас не буду, потому что эти игры не были сексуальными, как поняли читатели, по крайней мере, не были сексуальными с его стороны. Только с моей. Мне было шесть лет, и я был порочен.
Иногда мне казалось, что мать гордится им – не любит, не хочет, не находит привлекательным, но гордится. У отца было высшее образование, просто он не мог найти работу, которая ему подходила бы, и работал в шахте, которую ненавидел. Несмотря на стеснительность, он никогда не терялся среди ее коллег или знакомых, мог поддержать любой разговор и объяснить что угодно. Ей приходилось признать, что он умен, просто из другого теста, не похож на нее, на ее родителей, не склонен к шумным спорам и выяснению отношений.
Когда он приезжал, то пытался быть полезным старикам, занимался чем-то в саду, вскапывал грядки, чистил сливные ямы. Он стал выращивать тюльпаны, выкапывал и сушил луковицы под навесом, притенив от солнца. Тогда мне казалось, что это какое-то ерундовое занятие, а сейчас я тоже развожу тюльпаны и хорошо понимаю, как важно просушить луковицы перед посадкой.
Дед наблюдал за ним из окна и недовольно шипел, а бабушка старалась избегать его, чтобы не давать параноику новых поводов для ревности. Я не знал подоплеки. Я знал лишь, что они его не любят, значит, он чем-то нехорош, и мне тоже было бы стыдно любить его. Нужно сказать, что и отец со временем стал общаться со мной очень холодно, как с чужим ребенком, возможно, так действовало расстояние.
С матерью мы дружили, но это была колкая дружба. Она могла прыгать со мной в классики, а потом припомнить что-то неприятное и мгновенно сокрушить мое настроение. Я старался быть начеку, чтобы ни в чем ее не подвести. Это было не сложно, потому что меня ничего не интересовало – ни лужи, ни грязь, ни оголенные провода, ни розетки, ни разбросанные по всем дому таблетки, ни чужие игрушки, ни сосульки. Меня не за что было ругать или наказывать. Я никому не доставлял хлопот. Я был идеальным ребенком – я был никаким.
У стариков не было домашнего хозяйства. В совсем раннем детстве мне помнится лишь белая свинья, которая жила в маленьком сарайчике и никогда оттуда не выходила. Я страшно ей сочувствовал, но скрасить ее одиночество мне не позволял ее свинский запах. Потом у нас не было даже кур – бабушке не хватало сил на лишние хлопоты, все продукты мы покупали на рынке. Оставшиеся деньги складывали, разумеется, на сберегательные книжки, которые потом сгорели, и выплачивали страховки до моего совершеннолетия, которые я так и не получил. В доме не было хорошей мебели, вообще ничего нового и удобного. Достать все это было сложно, но, кажется, никто из домашних и не жаждал удобств. Я жаждал только чистоты, и поэтому, стоило матери переступить порог дома, тащил ей веник. Но она обычно так уставала в дороге, что веник отшвыривала. Бабушка же была постоянно занята стиркой, готовкой, мытьем посуды, обслуживанием меня и деда, и о чистоте думала в последнюю очередь. Мне быстро пришлось научиться убирать самому, хотя никто меня не заставлял и не приучал к домашней работе.
Из домашних животных у нас был кудлатый пес Шарик, дедов любимец. «Вот сдохнет Шарик, и я подохну», – часто повторял дед. Когда Шарик околел от чумки, бабушка не удержалась от напоминания: «Шарик сдох, а ты никак». И это была не шутка, она всерьез ждала его смерти.
Я рос стеснительным, замкнутым, но не слишком сентиментальным. После смерти Шарика, в дом приносили еще нескольких щенков, все они умирали очень быстро, наверное, вирус еще витал в воздухе. Я научился не оплакивать их смерть и не бояться их могил. Были еще и коты. Но те, кто помнит то время, не дадут соврать – коты жили тогда как часть дикой природы. Их никогда не впускали в дом, даже в лютую стужу, их никогда не кормили, и если я спрашивал, можно ли дать им что-то со стола, дед только возмущался: «Котов? Кормить? Коты пусть ловят мышей». И я был уверен, что коты должны питаться мышами, хотя никаких мышей никогда у нас не видел. Давая имена деревьям, я никогда не давал имена котам, все они по умолчанию были Мурками и Васьками, кажется, наугад, вне зависимости от пола. Я помню, как зимой Васька жался снаружи к окну, вмерзая в стекло заиндевевшей шапкой. Феликс, ты умный кот, если ты сейчас читаешь эти строки, знай, что твои расчески, щетки, колтунорезки, гели, шампуни, средства от блох и клещей, твой рацион из отборного корма и промороженной говядины – не только для тебя. Это мое искупление перед всеми Васьками и Мурками, к которым мы были так жестоки. И тут мои критики понятливо кивают: «С котом разговаривает, коту пишет, значит, все-таки выжил из ума, потому и взялся за мемуары».
Хочу лишь сказать, что в детстве я предпочитал изучать фауну по книгам и открыткам, наблюдая ее в самом привлекательном виде, запечатленную объективом фотоаппарата. Реальный животный мир интересовал меня мало. Насекомые вызывали гадливость, бабочек в саду почти не было. Только недавно, когда я посадил у дома (совсем у другого дома) несколько кустов буддлеи, я понял, сколько может виться вокруг них бабочек – и легкий павлиний глаз, и толстый бражник, и маленькие капустницы, и строгие адмиралы.
Мир игрушек казался мне слишком мертвым. Железные конструкторы, солдатики, индейцы, пучеглазые пупсы должны были задавать форму детской фантазии, но меня только отпугивали.
Помню, однажды отец привез в дом проигрыватель и пластинки. Но стоило мне подпеть какой-то мелодии, как все обрадовались, что я чем-то увлекся и купили мне пианино. Наверное, просто могли себе это позволить. А лучше бы купили новый диван. Я несколько раз сходил к учительнице музыки, еще до школы, но музыка меня совсем не интересовала. К счастью, никто и не думал меня заставлять – пианино пылилось в доме без дела.
Это был единственный раз, когда меня попытались «развить». В остальном я развивался сам по себе – если меня что-то интересовало, сам находил для себя ответы. Я бы не отказался от помощи, но мне никто ее не предлагал, кроме отца, привозившего открытки, слайды, журналы и прочее. Я бы с удовольствием посещал какой-то кружок, и, может, оказался бы к чему-то способен, но никто даже не узнавал, есть ли в ДК какие-то секции, подходят ли они мне. В итоге, я оказался не способен ни к чему, уж точно – не к музыке.
Детство, мое настоящее детство, подходит к концу, упираясь в моих воспоминаниях в двери школы. Это не значит, что до тех пор я ни разу не общался с другими детьми и не нашел друзей. Если зимой в наших краях бывало пустынно, то летом к бабушкам съезжалась на каникулы ребятня из разных городов Украины и России. Один из этих ребят, Лешка из Рязани, совсем недавно пытался мне раскрыть глаза в соцсети на то, что Украина переполнена бандеровцами и фашистами. Я спросил, видел ли он хоть одного в том городе, где мы вместе провели детство. На это он ответил, что мне промыли мозги, и я со спокойной совестью занес его в игнор. Проблемы Украины не в бандеровцах и фашистах, как вам известно, а в коррупции и криминалитете, но обсуждать это с Лехой совершенно бесполезно. Он и в детстве казался мне тупоголовым малым, запуганным своим отцом-военным, который приезжал вместе с семьей к теще в отпуск и прогуливался по улице исключительно в трусах.
Кроме приезжих, были и местные ребята, немного младше меня по возрасту. Был Ромка, еще менее общительный парнишка, чем я. Его отец занимался ремонтом машин, и с самых ранних лет Ромка возился с отцом под брюхом автомобиля. Он уж точно никогда ни с кем не общался, а когда я пытался заговорить с ним, быстро убегал под автомобиль. Зато девчонки охотно принимали меня в компанию, звали играть в «цветочную барышню» и «дочки-матери», где я традиционно был папой. Дочкой обычно назначали Наташку-какашку, мелкую пигалицу с визгливым голосом. Была еще Света, немного заторможенная девочка, с которой я играл чаще всего. Помню, как однажды неловко оттолкнул ее, и она упала на камень, распоров колено. Я встретил ее, когда приезжал продавать наш дом, – спившейся и осунувшейся – и заметил толстый белый шрам на ее колене. Наверное, тогда я ей нравился, потому что она ничего не рассказала родителям.
Я был порочным малым, возможно, но мой интерес не распространялся на детей – ни мальчики, ни девочки меня совершенно не привлекали в то время. Никто из них не казался мне обворожительным или таинственным, ни к кому я не привязывался всем сердцем. Среди малышни я выглядел рассудительным и взрослым, может, так и было, потому что я был старше всей той мелюзги, что возилась на скамейках и в песочницах.
Кажется, все… Я понял все слова. Сам ответил на все детские вопросы. Привык к тому, что взрослые могут сюсюкать и проявлять неуважение к ребенку, что они приписывают детям свои заблуждения и проецируют на них свои проблемы. Что и дети в большинстве своем глупы и неинтересны, увлечены какими-то ничтожными делами, а иногда грязны и неприятно пахнут. Я получил свой максимум знаний о мире и был готов идти в школу.
Помню, что не ждал, но и не боялся предстоящей учебы. До школы были, по-моему, какие-то подготовительные занятия, на которые бабушка водила меня за руку. Я уже знал буквы и проявлял общую смекалку, за что меня награждали красными пятиконечными звездочками, вырезанными из цветной бумаги. Эти звездочки положено было наклеивать на обложку тетради. Помню, что в какой-то день я не получил звездочку и расплакался. Так совпало. Расстроило меня не отсутствие звезды, а что-то другое, но все поняли именно так и объяснили бабушке: «Он плачет, потому что не получил сегодня звездочку». И бабушка восприняла это как должную реакцию: «В следующий раз получишь. Ты все равно лучше и умнее их всех!» Я уже не мог доказать, что звезда меня не волнует. Обо мне уже составили мнение: гордый, тщеславный, мнительный, несдержанный. И сейчас я думаю, что я, действительно, такой. И возможно, таким меня сделала та неполученная звездочка.
Я пошел в обычную среднюю школу, в А класс, в котором не было ни цыган, ни армян. Мы все были расистами, мы знали, что и цыгане, и армяне – это однозначно плохо. Откуда бы мы это знали, если не от наших родителей?
Учился я легко, но домашние задания готовил ответственно, чтобы не быть осмеянным и не оказаться глупее других. Меня дразнили только по фамилии. Никто меня не обижал, не толкал и не портил мои вещи. Изгоем в нашем классе была девочка Таня – отвратительная и подлая вонючка, которая первой из девчонок потом вышла замуж. Было время, когда я даже пытался заступаться за Таню перед классом, помогал ей с домашними заданиями и хотел сидеть с ней за одной партой. Но потом оказалось, что Таня – самый настоящий провокатор и манипулятор, и на меня тоже ходила жаловаться учительнице, уж не знаю, за что именно.
Моя соседка по парте Леночка была не намного лучше – маленькая чернявая истеричка, она всегда верещала после контрольных: «Почему у него пятерка, а у меня четверка?» Она падала на пол, рыдала и колотила ногами, и мне всегда в таких случаях становилось стыдно перед классом за свою пятерку.
Вот еще милая деталь из моего детства. Бабушка часто встречала меня после уроков и вела в какое-нибудь городское кафе обедать. Не потому, что не хотела готовить дома, а чисто в воспитательных целях – научить ребенка не теряться и не компексовать в местах общественного питания. Она даже не сомневалась в том, что меня ждет легкая и прекрасная жизнь: сплошные рестораны, бары и прочие увеселительные заведения.
*****
Едва освоив буквы, я сочинил свое первое стихотворение, пока еще не прочитав ни одного отцовского из забитой до предела сумки. Стихотворение это было следующим:
В лесу-лесочке, возле речки,
В глухом и темненьком местечке
Жил-был бедняга паучок.
Из норки выходя, он так боялся,
Чтоб на него никто не наступил
И чтоб его никто не испугался.
Итак, давайте остановимся и разберем этот шедевр. Я не говорю о ритмике, ее нет и в помине, как не было и у отца. Ни интуитивного следования стихотворному размеру, ни музыкального слуха – я не просто был лишен этого в детстве, я лишен этого до сих пор, оставим. Но содержание! Разве в нем – не весь характер, с которым человек приходит в этот мир и который не может побороть, несмотря на дальнейшее воспитание, аутотренинги, занятия с коучами и сеансы у психоаналитиков? Меня учили быть смелым, дерзким и уверенным в себе, а я сочинял о паучке (бедняге), который терзается, боясь пострадать от других и самому стать причиной страданий.
Ебать мой хуй! Да откуда эта гребаная деликатность? Ты ж с Донбасса, пацан! Будь крепче! Делай морду кирпичом! Тебе еще жить в жестоком мире! Учиться! Работать! Общаться! Искать друзей! А этот семантический разбор подписывает однозначный приговор с раннего детства – гнилой базар, хуле рыпаться.
Мать, на удивление, поощряла меня в стихосложении, хотя подобное творчество моего отца считала полным бредом. И уж конечно, она не объяснила мне, что стихи, в которых не соблюден стихотворный ритм, можно назвать стихами только с большой натяжкой.
Но так и повелось, я ходил в школу, учил уроки и ваял свои стихи, совершенно нелепые и несуразные, пытаясь каждое новое написать лучше прежнего – то есть блуждая по кругу нелепостей, несуразностей, неправильных ударений и прочей херни.
Какие открытия подготовила для меня школа? Конечно, новые слова. Маленькая девочка Света, пытаясь спихнуть огромного соседа по парте (по кличке Бэна) со своего места, била его учебником по голове и кричала: «Бэна заебаный!» Я не удивился. Вообще, не удивляться – самый полезный навык из приобретенных в детстве. Я не удивился и не стал спрашивать у бабушки, что значит это слово. Постепенно я сообразил сам. Странно, что дома, даже по время ссор, не звучало ничего подобного. Иногда в классе подшучивали над тем, что я не матерюсь. «Антон, скажи «блядь»!» – требовали девчонки. Я только пожимал плечами. Слышали бы они, как я матерюсь сейчас, когда заказчики задерживают мне зарплату.
Когда учительница ставила меня в пример, я только опускал голову, было так неловко высовываться, словно я предавал класс. Я хорошо учился, но не был активистом, в массовых мероприятиях на меня нельзя было положиться, я сразу устранялся. Прощаясь с нами после третьего класса, первая учительница дала мне странную характеристику: «Все дети как на ладони, а Антона я так и не поняла». Мне это понравилось.
В средних классах не стало интереснее, но появились разные кабинеты и новые учителя. Одних боялись, над другими потешались, третьих просто ненавидели. В это время у меня выработалось стойкое отвращение к натурализму. Помог в этом любовник учительницы русского языка и литературы – некто Георгий Антонович, кажется, редактор местной газеты, которого она постоянно привлекала к организации школьных мероприятий. По нашему мнению, Гога был маньяком: для школьных линеек он постоянно писал тексты о гестапо, о том, как пытают мальчиков, как ломают им кости, как топят в собственной крови и прочее. Эти его тексты, иногда в стихах, мы должны были учить наизусть и рассказывать с чувством и выражением. Многие соглашались и ржали, я отказывался. Сама русичка ушла от него недалеко. Возможно, так она воспитывала в детях сострадание, но, например, смерть несчастной Муму она разбирала с классом до тех пор, пока даже мальчишки не начинали всхлипывать. Лично я считал это бредом. Я оглядывался, пытаясь найти единомышленников. Не плакала только Юлька, сидевшая за соседней партой. «Мне нельзя, – объяснила она мне шепотом. – У меня ресницы накрашенные. Если тушь потечет, тогда и ногти проверят, и сережки заставят снять». Я заржал. Вышло, что над смертью Муму.
Я не нажил в школе врагов, но не завел и друзей. Я был сам по себе в этой шумной кутерьме. Веселился, горевал, бегал, перепрыгивая через ступеньки, дежурил по классу, чистил лук в школьной столовой, сбивал на уроках труда табуретки, прогуливал уроки, решал контрольные, но всегда оставался сам по себе.
Мать мне в подробностях рассказывала, что происходило на родительских собраниях. Родителей рассаживали за партами, как учеников, и читали им морали о правильном воспитании. Очень много говорили о плохих, трудных учениках и разных подходах к общению с ними. О хороших говорили только одно: «Все дети равны, мы никого не выделяем». Матери стало скучно, и она перестала посещать эти сборища.
Учились, в основном, плохо. Были такие ребята, которые так и не научились читать, не говоря уже о том, чтобы понимать смысл прочитанного или решать задачи по математике. Их не исключали, а просто переводили из класса в класс, никогда не вызывая к доске.
Я успел побывать октябренком и пионером, но СССР с его пионерией к тому времени уже стал разваливаться. Помню, мы вместе с учителями и вожатыми лишь поддерживали некую форму, которая была совершенно пуста. Нас просто учили врать, имитировать интерес и изображать деятельность.
*****
На школьную пору приходится смерть моего дяди – брата матери. Мы все поехали на его похороны, оставив дома только больного деда. Поехал даже отец. Повод, конечно, был печальный, бабушка постоянного плакала, но мы были все вместе, без мрачного деда, и мне впервые показалось, что мы семья.
Погиб дядя по трагической случайности. Должен был уйти в отпуск и даже прислал нам телеграмму о том, что скоро приедет в гости. И следом пришла следующая – с известием о его смерти. Оказалось, что в последний рабочий день врачи (он работал хирургом) организовали выезд с палатками на берег Днепра. И ночью пьяный водитель наехал грузовиком на палатки. Некоторые успели выскочить, но дядя спал крепко. И умер от разрыва печени.
Кто кого винил в его смерти, и можно ли было винить в ней кого-то, уже не важно. Но его жена и сын даже не подошли к нам на похоронах. Впрочем, бабушка почти ничего не замечала вокруг, она едва держалась на ногах, никак не в силах осознать его смерть.
Помню, много позже, будучи студентом, я оказался в плацкарте поезда вместе со стариками, которые ехали за телом погибшего сына. Им нужно было принять решение, делать ли вскрытие. Я проваливался в сон и просыпался от запаха валерьянки и их вопросов, обращенных друг к другу: «Так делать вскрытие? Не делать?» Это была бесконечная ночь, их боль просочилась в меня и наутро я сам думал только об одном: «Нужно ли вскрытие? Чем оно поможет? Что прояснит?»
А тогда я мало о чем думал, только держал бабушку за руку и повторял: «Бабушка, не плачь, не плачь, не плачь». И она говорила, что я – единственная радость в ее жизни, и вытирала слезы.
Мы ночевали у его коллег, слушали какие-то сплетни и наговоры, потом ехали домой, было печально, но мне нравилась сама дорога – мелькание машин и домов за окном автобуса. Тогда я еще не знал, сколько дорог мне предстоит.
Пока мы были в отъезде, у деда случился инфаркт, но мы этого не знали. И он сам тоже не знал. К его постоянной боли прибавилась другая сильная боль, которую он, по привычке, перетерпел. Узнали мы об этом только через два года, когда он умер, и было проведено вскрытие. Он умер, стоял очень теплый ноябрь, было солнечно. Это все, что я помню.
Его мрачность подавляла меня в детстве. Каким я его помню? В шубе у телевизора? За шахматной доской? С детской книжкой в руках? Перед тумбочкой, наполненной тюбиками, баночками, пузырьками с лекарствами, которые не помогали?
Я не могу помнить его таким, каким его встретила бабушка, таким, каким она его любила. Я не могу помнить его до войны, до тюрьмы, до паранойи, я никогда не знал его здоровым, веселым, настоящим. Я никогда не знал его живым. И вот он умер окончательно.
Всем показалось, что мы освободились, что вышли на свет, что сбросили тяжелую ношу. Было над чем задуматься – уход близкого человека мог дать свободу.
Пришла пора уйти и моему отцу. В это время все становилось шатким, началась перестройка, на политинформациях стали говорить о демократии и плюрализме. На уроках литературы стали требовать высказывать собственное мнение о героях, которого ни у кого не было, и все растерянно оборачивались ко мне.
Я уже описывал сцену, произошедшую между мной и отцом в последний его приезд. Когда он – единственный раз в жизни – сказал мне о том, что я похож на девчонку, и мое поведение не соответствует моему полу. Я помню, у какой яблони это случилось – эта яблоня росла на пне срубленного дерева, но упорно тянулась к небу и была увешана яблоками.
Я был удивлен, напуган и раздосадован тем, что он угадал во мне то тайное, чего, например, никогда не замечала моя мать. Я не знал, как общаться с ним после этого разговора, но и не пришлось.
Отец и мать, наконец, расстались. В ее жизни ничего не изменилось, она, как и раньше, приезжала каждый вечер из другого города, а он перестал появляться вообще.
Что я запомнил об отце? Как он был красив. Как учил меня ездить на велосипеде – бежал за великом, поддерживая за багажник. Как неопределенно о нем отзывалась мать. Как ненавидел его дед. Как избегала его бабушка. Его фигура заслоняется в моей памяти другими и тает в наступающих фантазиях первой любви. Он просто стирается.
В классе никто не узнал, что отец меня бросил. Не иметь отца считалось таким же постыдным дефектом, как быть цыганом или армянином. К счастью, одноклассникам достаточно было знать, что при поступлении в школу отец у меня был.
И еще… возможно, вы думаете, что после его замечания я ушел в самокопания, стал стыдиться себя или раскаиваться – ничего подобного. Я таким и нравился себе – именно таким. И еще мне нравилось, что это «девичье» во мне оставалось тайной, никак не проступало наружу – меня не тянуло обсуждать косметику или наряды эстрадных звезд. Я пока еще сам не понимал, в чем это «девичье» состояло. Но я знал, что это моя особенность.
И вдруг эта особенность проявилась в полный рост. Я влюбился. Случилось это неожиданно, с первого взгляда, в начале августа, на школьных отработках.
*****
Через тысячу текстов до этого я уже протащил призрак мальчика Саши. Саша белокурый ангел, мальчик-ангел, ангелочек, идеальный Саша, прекрасный Саша, тысячу раз Саша, Саша как озарение, Саша навсегда. Да сколько же можно? Еще всего один раз.
Скорее всего, я видел его в школе и раньше, но не замечал. И вот настал день – был август, мы маялись в пришкольном саду на принудительных работах – девочки пололи, а парни собирали мусор, и я увидел его, словно он передо мной вдруг вырос – высокий, с русыми волнистыми волосами, с ямочками на щеках и голубыми глазами. Я остолбенел. Вдруг грянуло такое солнце!
Потом я смотрел только на него – смотрел жадно, не мог насмотреться, Саша казался мне идеальным. В нем была не такая красота, как в моем отце, а красота противоположная – простая, доверчивая, даже заискивающая. «Я такой хорошенький, – говорило его лицо. – Я такой милый. Меня нельзя не любить».
Нужно добавить, что этот Саша учился в параллельном Б классе и, несмотря на привлекательную внешность, не пользовался большой популярностью (из-за недалекости и бессловесности), но был спокойным и покладистым парнем, охотно собирал мусор и подметал школьный двор.
Началась обычная для первой любви игра – в переглядывания, подсматривания, перехватывание взглядов. Я ждал первого сентября с нетерпением – впервые в жизни. И был вознагражден уже тем, что каждый день встречал его в школе.
Но я не уверен, что это было именно сексуальное чувство. Мне даже не приходило в голову дрочить на Сашу. Его красота, очень светлая, милая и чистая, не была связана для меня с чем-то физическим. Она ввергла меня в пучину метафизики – я стал сочинять песни, в которых фигурировали лодки, плоты и спасательные круги, то есть то, чего я не видел ни разу в жизни. Сердце бешено колотилось двадцать четыре часа в сутки, я боялся, что мое чувство разорвет меня на куски, если я не поделюсь им с кем-то. И я поделился с бабушкой. «Ба, я влюбился! – объявил я. – В Сашу. Он из 8-Б».
Помню, в тот момент бабушка что-то стирала в ванной. Вообще, очень хорошо помню тот миг. Вечер, уже включен свет, мокрые вещи развешены на бельевой веревке, она медленно выпрямляется. «А он хорошо учится?» – спрашивает зачем-то. «На тройки», – отвечаю я честно. «Он не поймет тебя, Антон», – говорит бабушка и возвращается к стирке.
Я поделился, мне стало легче, словно моя любовь наполовину сбылась, получив официальный статус. Странно, но бабушка не рассказала матери о моем признании. Я думал о том, как его реакция на мое чувство может быть связана с успеваемостью, и продолжал обожать Сашу, наблюдая за ним издали. Я испытал на себе все издевательства и причуды первой любви – лихорадочный жар, замирание сердца, прерывистое дыхание, обморочный восторг. Однажды зимой мы столкнулись с ним на узкой тропинке, я шел из школы – один, после дежурства, когда толпа уже схлынула, а он в школу – наверное, на дополнительные занятия для неуспевающих, мне навстречу. Мы разминулись, я оглянулся, и он тоже оглянулся. Как же не сочинять песен? Все это было. Было, но ничего не значило.
И еще один момент. Если у меня в школе никогда не было друга, то у Саши был верный друг, как сейчас помню, по фамилии Мицкий, который обычно ходил с ним под руку. Вот серьезно, мой Саша, в голубом свитере в серый ромбик, и Мицкий, тоже в чем-то голубоватом, оба рослые и стройные, часто ходили под ручку по школьным коридорам. Я много раз видел, как они переходили на переменах из одного кабинета в другой – отдельно от всего класса. А иногда Мицкий даже вис у него на плечах, дружески обнимая. Сначала я не замечал никого вокруг своего кумира, но потом догадался, что ему вовсе не так одиноко, как мне.
Мне хотелось понять, как другие справлялись с такой бедой, мне хотелось читать о любви, но в книжном шкафу пылились только Горышин и Тендряков в одинаковых переплетах. Потом я стал покупать Дюма, но не находил параллелей со своей историей. У Дюма все было иначе – графини, виконты, шпаги, дуэли. Не контрольные по алгебре и не волейбол на физкультуре.
Зато между мной и бабушкой что-то изменилось – она стала подолгу говорить со мной о том, чего раньше я не знал. О том, как она познакомилась с дедом, каким он был молодым и красивым, как все ее родные были против их связи и советовали ей выйти замуж за ветеринара, который за ней ухаживал. О том, что с ветеринаром, она прожила бы, возможно, совсем другую, спокойную и счастливую, жизнь. Не было бы ревности, злости, ссор, самодельных абортов – вплоть до заражения крови и реанимации, не умерло бы столько детей, не было бы такого непоправимого горя.
Потом ее мысли убегали в более далекое прошлое – она рассказывала о детстве, о родителях, об интернате, о рабфаке, и я пытался запомнить все-все, словно знал, что когда-нибудь захочу это описать, но не смогу вспомнить ничего из услышанного. Ее слова терялись сразу же, и оставался только общий вывод – в жизни все трудно, сложно, многое напрасно, многое несвоевременно, и почти все – очень больно.
Может, я и был слишком мал, чтобы слушать истории о мучительных абортах, но своим признанием я будто заявил о том, что я уже взрослый, меня не нужно оберегать, я готов принимать мир таким, какой он есть. И я понял главное – влюбившись, ты должен быть готов расплачиваться, кем бы ты ни был, на что бы ни надеялся. И расплачиваться душевными терзаниями – еще не самое худшее.
Мне удалось узнать Сашин адрес, и все лето я гонял на велике по его улице. Я каждый день планировал нашу случайную встречу, отказывался от своих планов и строил новые, но мы так и не познакомились. Шансы были. На физкультуре мы несколько раз играли в одной команде. Наши классы обменивались заданиями после контрольных. Но я так и не смог приблизиться к нему и заговорить с ним.
Сейчас я думаю, что моя любовь осталась платонической, потому что я попросту не знал, чего хочу от Саши. Разумеется, я знал о сексе, но не знал, что это может касаться нас – меня и его. Мне казалось, что секс придуман для взрослых людей, мужчин и женщин, а то, что я чувствую к нему, – совсем другое. Скорее всего, так и было. Я ревновал его к Мицкому только потому, что тот находился рядом с объектом моей любви, но не больше.
Нужно сказать, что в школе вообще не обсуждали тему геев – она не была в тренде, не была на устах у родителей и учителей. Нас не учили толерантности, но и не пугали вездесущими геями. Вне этой темы и моя любовь была какой-то выдумкой, чистым эфиром.
Но, так или иначе, она подтолкнула меня к новому этапу. Мне стало мало стихов-песен о спасательных кругах, и я завел дневник. Разумеется, первые его страницы занимало одно слово «Саша», написанное разными пастами с разным наклоном, но потом записи стали пространнее. Я описывал школьные будни, и почти каждый день мне хватало впечатлений для записи. Я привык к дневнику, даже привязался к нему: сказывалось отсутствие понимающих собеседников.
Я и тогда обращался к «вам», значит, вы помните те первые строчки и последующую дюжину томов – о моем взрослении. Сейчас я мог бы не утруждаться написанием нового текста, а найти соответствующие тома, вырвать соответствующие страницы и вклеить в эту повесть. Но, к счастью, первые тома дневника не сохранилось.
Теперь, когда я пишу этот текст и мыслями возвращаюсь в прошлое, я не становлюсь ребенком. Я не хочу им становиться, поэтому мой герой остается более или менее уравновешенным. А тот дневник вел подросток-невротик, который изо всех сил старался казаться спокойным, сдержанным, уверенным в себе и ничем не выдать себя перед одноклассниками.
После девятого класса Саша поступил в строительный техникум, да и вообще всем троечникам было предложено рассредоточиться вне школы. Я перешел в 10-А, а Мицкий – в 10-Б, но с тех пор я потерял его из виду.
В это время у матери появился молодой друг, который, впрочем, остался ей только другом. Но это не мешало ему приходить к нам в гости, обедать-ужинать в нашем доме и вести со мной всякие абстрактные беседы. Например, после обеда он любил обсудить, что важнее в человеке, ум или доброта. Все его рассуждения неминуемо сводились к личности Гитлера, который был «умен, но не добр». Спорить мне не хотелось, спасать реноме Гитлера – тем более, но для себя я сделал вывод, что нашему другу ума как раз и не хватает. После абстрактных бесед он переходил к плоским намекам, которые касались меня почему-то больше, чем моей матери. Мне, еще не отошедшему от своей платонической любви, все эти остроты казались вульгарными до отвращения. Я чувствовал что-то вроде брезгливости к нему, к его разговорам, к выражению его лица. Имени не помню, а вот фамилия задержалась в памяти – Машир. И зачем мне теперь его фамилия?
В пятнадцать лет у меня случилось новое увлечение, опишу его подробно, потому что на этот раз все было совсем иначе.
*****
За годы своей платонической любви я повзрослел, почитал всякие «Ровесники» и «Студенческие меридианы» с передовыми по тем временам статьями – о том, где у женщины находится клитор, а у мужчины простата, и о том, как американское общество восприняло фильм «Филадельфия», многое понял о себе, понял, что я в меньшинстве, и даже больше – что я особенный, в этой особенности мое горе, но и моя большая радость, потому что я не такой, как другие.
Я не влюблялся в девчонок, их взросление меня не интересовало. И когда на переменах Глебский рассуждал о том, что у Леоновой «вот такие сиськи», я только смеялся. Сиськи меня заботили в последнюю очередь. Но перелом произошел – многие мои одноклассники стали казаться мне привлекательными, не в ангельском, а в самом низменном, плотском смысле.
Любовь к Саше стала бледнеть, поднимаясь в эфир, где ей и было место. На смену ей пришла совсем другая страсть – я влюбился в Виталика. Влюбиться в него было просто, мы проводили лето вместе: я, моя соседка Света (со шрамом на колене), ее сестра из Саратова Оля, Серега из Дебальцево, Леха из Рязани и этот Виталик, который учился в моей школе, на класс старше. Внешне он напоминал моего отца – у него были темные волосы, большие серые глаза, густые ресницы, тонкие бледные губы. Он жил в другом районе, но приезжал к бабушке на красном скутере и потом проводил вечера в нашей компании. Мне казалось все это захватывающим, озорным и многообещающим.
Это было единственное лето, когда сложилась такая хорошая компания. С Серегой мы дружили и раньше, но он редко гостил у стариков больше месяца. Зимой он писал мне письма – крупными буквами, словно с большим трудом. Я ждал его приезда на каникулы с нетерпением, но он отшучивался, что не так просто выбраться из «Ебальцево», как он называл свой город. Много лет спустя я пытался отыскать его в соцсетях, я искал его по всему инету, но не нашел никакой информации о нем. После войны искать тем более бесполезно. Неизвестно, что стало с Дебальцево.
А тогда, в то лето, у меня был друг, у меня была любовь, была компания, были звездные ночи. Было еще что-то звонкое – хохот, музыка, какие-то громкие танцевальные хиты, от которых хотелось прыгать, орать, жить, никогда не взрослеть. Серега перемазывал нас всех тенями и губными помадами, мы все были одного пола, мы все были одним целым – сгустком энергии.
Между нами не было секса, это тоже факт. Возможно, мы двигались в этом направлении, но очень медленно. Наши посиделки со страшными историями, анекдотами и сигаретами стали интимными только к концу лета. Серега начал приобнимать Олю за талию, а Виталик привел к нам Наташу.
К тому времени я точно знал, чего я хочу – я хочу как Наташа. Хочу поцелуев с ним, хочу его руки под своей футболкой, хочу с ним обниматься и делать вид, будто ничего не происходит. Но он обнимал Наташу, а я лишь наблюдал за ними. Мне уже не было так весело, как в начале каникул. Света и Леха тоже остались без пар, потому что не нравились друг другу. Серега и Оля стали искать уединения для более продвинутых нежностей. Я чувствовал себя лишним, но не мог оставить Витальку наедине с его подругой.
Должен заметить, что я не понимал его выбора. Возвращаясь домой после наших встреч, я подолгу рассматривал свое отражение в зеркале и находил себя очень красивым. Я никогда не страдал никакими комплексами по поводу своей внешности и только недавно понял, что значит стыдиться собственных тусклых фотографий. А тогда у меня была белая, сияющая, с чуть розоватым оттенком кожа, очень чистая, без всяких юношеских прыщей, тонкие, правильные черты, прямые темно-русые волосы, большие зеленые глаза. На месте Виталика я бы обязательно влюбился в такого парня, но он предпочел мне кудрявую, прыщавую Наташу с носом-картошкой.
«Он мне нравится», – признался я Сереге. Это был первый каминг-аут в моей жизни, и Серега не удивился. «Ну, попробуй», – посоветовал не очень уверенно. И тут же добавил бодрее: «Лучше нет влагалища, чем очко товарища».
Но я не стал пробовать. Лето почти закончилось, друзья стали разъезжаться. Виталик не уезжал, но видеть его я стал реже. Я сидел после уроков на лавке около дома и ждал, не пронесется ли он мимо на своем скутере. И однажды он приехал. Мы впервые остались один на один, но оказалось, что говорить нам не о чем. Я вдруг подумал, что не так уж сильно и люблю его. Он достал спасительную колоду карт. Мне не нравились карты, потому что я проигрывал всегда и во всех играх – в дурака, в покер, в верю-не верю. Но в тот раз я почему-то стал выигрывать, раз за разом, он сердился, все пытался отыграться, но не мог, и я не знал, как ему поддаться, потому что никак не контролировал игру.
После этого свидания мы оба были злы, он продолжал встречаться с Наташей, я часто видел их вместе в школе. Было обидно, но справиться с обидой на этот раз помог онанизм. Таким страстным онанизм может быть только в пятнадцать лет! У меня это был жесткий анальный онанизм, я совсем не жалел своего тела, но кайф ловил дикий.
Тем временем перестройка ничем не радовала – сгорели денежные вклады, матери перестали выплачивать зарплату, потянулись километровые очереди за хлебом. В таких условиях я закончил школу – с пятерками, но без золотой медали. Медаль мне не дали, но намекнули, что мать может прийти в школу и договориться. Она решила не идти – «договариваться» казалось бесчестным, да и денег на это не было.
Реально оценив свои шансы поступить на бюджетное обучение, я выбрал университет в другом городе, но не в областном центре. Мать ездила со мной на вступительные экзамены и ждала меня – одна одинешенька среди чужих джипов. Глядя на меня, она только плакала: ей казалось, что надеяться мне не на что. Но я легко сдал экзамены и поступил на специальность «История».
«Как? «История»? Откуда взялась «История»?! – критики с возмущением отшвыривают электронные книги. – А как же журналистика, филология, структурная лингвистика?» Повторяю: «История». Потому что эта глава – всего лишь история о том, как я когда-то учился.
Найдя свою фамилию в списке зачисленных на первый курс, я вернулся в родной город – за вещами. Тогда мне удалось попрощаться и с Виталькой, который сообщил, что решил жениться на Наташе.
Они, действительно, поженились. Он пошел работать в шахту, стал выпивать. Когда родился второй ребенок, его уже впору было лечить от алкоголизма. Не знаю, что случилось потом, я перестал следить за его судьбой. Нашлись другие интересы.
*****
Мне было семнадцать лет, я ни о чем не сожалел – даже о невзаимных увлечениях. Поступление в вуз спасло меня от службы в армии, хотя медосмотр в военкомате я прошел вместе с одноклассниками и был признан годным. Я боялся этого осмотра так, что едва волочил ноги, а еще больше боялся выдать свой страх перед другими. Но слишком детального обследования не было, я нервничал напрасно.
Если судьба выбирала самое неудачное время для «студенческих лет», она не ошиблась. Это было самое неподходящее время для бесшабашной молодости. У нас не было ни копейки денег. Мать пыталась помочь мне хоть чем-то, ей пришлось уйти из КБ и устроиться в магазин бухгалтером. Но и в магазине зарплату выдавали не деньгами, а польскими соевыми паштетами.
Положение осложнялось еще и тем, что университет не располагал общежитием. Началось мое многолетнее странствие по съемным углам, по скверным старухам с канарейками. Новые адреса, маршруты, лекции, подработки, голод и плохое самочувствие – все сплеталось в единый клубок неудобств. Учиться было несложно, сложно было выживать.
Тема секса вдруг отпала сама собой. Секс перестал интересовать вообще. Да и объектов для интереса не находилось. Тогда я сделал для себя печальное открытие – сколько в мире женщин! Студентки, преподаватели, кураторы, лаборанты, секретари, технички, квартирные хозяйки, кондукторы в троллейбусах – женщины, женщины, женщины!
Никаких студенческих вечеринок у нас не было, никакой дружбы никто ни с кем не водил, зато стало заметно жуткое социальное расслоение (особенно жуткое среди женщин). Одни приезжали в университет на собственных «мерседесах» и в норковых шубах, а другие – на трамваях, в перешитых материных юбках. Первые не общались со вторыми, вторые ненавидели первых.
В группе, кроме меня, были еще три парня и один дядечка с длинными усами, учитель какой-то школы, который никак не мог закончить вуз. Парни на занятия не ходили, но появлялись на сессиях. Дядечка ходил, но ни с кем не общался. Я дружил с Валей. И еще с одной Валей. И с Ирой. Но меня поражало, что все эти Вали и Иры могли тратить уйму времени на обсуждение вопроса, как трахаться и не забеременеть. Они сидели на переменах, тесно-тесно, голова к голове, и шептались. То есть тема рулила. Первой забеременела Анечка-баптистка. Аминь.
Я сдал зимнюю сессию, приехал домой на каникулы и узнал, что бабушка больна. Для болезни это было еще более неподходящее время, чем для учебы. Мы не могли купить всех назначенных врачом лекарств, и она только качала головой: «Ничего не нужно. Я же фармацевт, я знаю, что ничего не поможет». У нее признали рак желудка. К весне она слегла, и мать не могла оставить работу, чтобы ухаживать за ней: нужны были хотя бы соевые паштеты.
На летних каникулах я сидел у ее постели. Было так жаль, словно что-то острое постоянно болело в груди. «Не переживай, мне уже лучше, – утешала она меня. – Я сегодня сама дошла до окна и закрыла форточку». Но мы знали, что она не может пойти на поправку. И она тоже это знала. Бабушка никогда не верила в Бога, но вдруг попросила купить ей кулон с образом Божьей Матери, и подолгу на него смотрела.
Вы знаете эту историю, я не хочу ее повторять. Вы все знаете… Знаете, что спасают автоматизм, безмыслие, отрешенность. Я расскажу то, чего вы не знаете. Я писал тогда повесть.
Да, она лежала в постели, уснув от морфия и тяжело дыша, а я сидел в своей старой комнате, где не был почти год, и писал о человеке, который болен раком, но должен бороться, искать какого-то убийцу, что-то расследовать и доказывать. Я и тогда не мог согрешить против действительности – мой герой умирал в конце, все успешно расследовав и разоблачив всех злодеев. Текст не сохранился, но представьте себе обычный детектив и объясните мне, зачем я это делал.
Отвлечься. Это основная версия. Хорошо. Тогда почему я не сочинял истории о космических пришельцах или сказки о прекрасной любви? Или даже не о прекрасной любви, а порнографию? Зачем я писал о том, от чего мне и так было нестерпимо больно? Честно говоря, у меня нет ответа. Я не знаю, зачем бежать от реальной беды в нереальную беду нереального человека, когда реальный умирает в соседней комнате.
Она умерла в августе. Все было тяжело: и похороны, и прощание, и скудные поминки. Мы остались вдвоем с матерью совсем ненадолго – я должен был уезжать на учебу.
Настала холодная осень, мать не могла натопить большой дом, закрыла его и перешла жить в летний флигель, состоящий всего из двух комнат. Я приезжал, чтобы поддержать ее. Тогда она рассказала мне, что бабушка не умерла, что приходила к ней, сидела вот на этом стуле и спрашивала, почему она не живет в доме.
Я оставлял ее с тяжелым сердцем, но нужно было учиться, пытаться зарабатывать, как-то жить дальше. Странно, что обдумывая все возможные способы заработка, я никогда не думал о проституции. Скорее всего, потому что вообще вывел секс из сферы размышлений. Кажется, в то время я не занимался даже онанизмом: соседство старух и канареек никак к этому не располагало.
Помню, в дорогах между своим и чужим городом я встречал каких-то парней, были даже пьяные объятия и поцелуи. Почти все они учились в институте МВД и тоже, как и я, ездили на занятия. Имя забылось, кажется, Руслан, даже искал меня потом в университете. Неизвестно, зачем. Возможно, для честной милицейской дружбы. Но я не позволил себя найти.
На третьем курсе Лена предложила мне жить вместе. Как друзья, конечно. Она нашла хорошую двухкомнатную квартиру, но не могла оплачивать ее самостоятельно. Я согласился. Тогда я верил в то, что ей нужен только соплательщик.
*****
До этого мы мало общались. Я дружил с местными Валями, а Лена была из Горловки. Невысокая, сухая девица, с горбатым носом, карими глазами, выступающим вперед подбородком и светло-русыми волосами. Училась она хорошо, но отличалась досадной дотошностью – могла часами расспрашивать преподавателей о какой-нибудь чепухе, но я решил, что совместному проживанию это не помешает.
Мы съехались. В первые дни обсуждали, где успели пожить, сравнивали маршруты, я рассказывал о забытых вещах, потерянных ключах, пьяных соседях, Лена хохотала. Мы быстро установили контакт. Ведьмы с канарейками ослабили свою хватку.
Наверное, я плохо знал людей, я вообще не знал женщин – к моему удивлению, Лена оказалась очень озабоченной. Она часто не ночевала дома, уезжала на выходные с какими-то водителями, потом познакомилась с курсантами военного училища, рассказывала мне, что мечтает жить у моря, в рыбацком поселке. Я не понимал, как все это сочеталось: дальнобойщики, курсанты, наша учеба, рыбацкие поселки. Лена была большой фантазеркой.
Если она никого не находила на ночь, то входила в мою комнату и ложилась ко мне в постель. И я, который уже два раза влюблялся в парней, чувствовал эрекцию: сказывалось напряжение и воздержание. Мы занимались сексом – долго, в разных позах, и мне нравился ее натиск. Требуя от меня секса, она всегда разрешала мне оставаться слабым. Я уступал, сдавался на ее милость, она будто брала меня против моей воли – вопреки какому-то табу, которому должны следовать соплательщики.
Сначала наш секс сочетался с другим ее сексом – с курсантами и прочими, о которых я не расспрашивал. Потом все стало усложняться и обрастать треском разговоров. «Разве ты больше ничего не хочешь? – спрашивала она. – Ты ничего не планируешь? Я понимаю, нам еще рано жениться, нужно встать на ноги… но…»
Это «но» стало звучать все чаще, словно она понукала, а я не мог решиться. Сказать по правде, я даже не ревновал ее, когда она уходила к другим.
Дальше стало еще труднее – возникла злость, она стала обижаться за то, что я не зову ее замуж и не предлагаю ничего серьезного. И я тоже стал злиться за то, что она требует этого так ультимативно. Наконец, она призналась, что врачи обнаружили у нее фиброму и ей срочно нужно забеременеть. Я решил, что она эту фиброму придумала.
Я никогда не хотел на ней жениться – в этом была моя вина. Мы расстались. Я вернулся к своей последней старухе с канарейкой, не в силах быстро найти следующую. Зато Лена вскоре забеременела, взяла академотпуск и вышла замуж. Жених был из Горловки, какой-то старый знакомый.
Потом я встречался еще с несколькими девушками, но после Лены все складывалось не так удачно. Я сам проявлял инициативу, соблазнял их, и они справедливо рассчитывали на такой же бурный натиск в постели. А натиск у меня не особенно получался. Если бы кто-то из них оказался активнее и жестче, пазл сложился бы. Но эти девушки, которые были намного симпатичнее и милее Лены, только ждали и вздыхали. Возможно, я выбирал слишком порядочных.
Разочаровавшись в себе, я перестал выбирать. Моя фантазия стала подкидывать мне прежние картины – мы с Виталькой под августовскими звездами в густой траве. Мы вдвоем, мы занимаемся любовью. Никаких девушек поблизости.
Бесприютность и скитание по углам изматывали меня. Я уже понял, что навсегда потерял дом. Дом вместе с людьми, которые в нем жили, для меня кончился. Я точно знал, что никогда не вернусь в родной город.
Все это время я писал, продолжал вести дневник, по-прежнему обращаясь к «вам», вы должны это помнить. Правда, записи становились все печальнее. Эти тома сохранились, сейчас приведу несколько заметок.
Нет, полистал те тетради и передумал. Пафос – самый страшный грех юношеской графомании. Хочется выразить мысль красиво и гладко, а получается – пусто и высокопарно. Но любой, кто пишет, знает, что каждый следующий текст становится все проще. Автор перестает бояться прямого смысла слов и нивелировать его метафорами. Из ориентиров автор оставляет только точность и начинает дружить с каждым простым словом, вплоть до «был», «был», «был». Потому что все это было.
----------------------------------
Как вы думаете, мне нравится эта повесть? Ведь я тот автор, которые пишет исключительно ради собственного удовольствия. Получаю ли я удовольствие от этого текста? Возбуждает ли меня его фабула? Возбуждает ли меня собственная жизнь?
Идею написать «мемуары» мне подала моя виртуальная знакомая Елена (но не та Лена, с которой я жил на третьем курсе). И тогда я сказал ей, что идея не для меня – это бессмысленное и бесполезное занятие. А сейчас мне кажется, что я нахожу смысл в нанизывании частностей и несуразностей.
Вы уже успели заметить, что я повторяюсь. Я повторяю «Осы», «Мучу» и другие тексты, по которым уже были разбросаны эпизоды моей жизни. И этот текст не делает те эпизоды полнее и ярче, а, наоборот, обобщает и растушевывает до «каравана историй», нанизывает без особых пояснений, спешит вытеснить один эпизод другим. И, возможно, вы не видите смысла в такой подаче. И, возможно, вы правы.
Но вот сейчас, когда я не смог процитировать ни строчки из старых дневников, я понял, что обязательно закончу этот текст, вне зависимости от того, переполнен он смыслом или лишен его напрочь. Цель у меня только одна – стереть прежние слова и написать новые. Отразить то, что было, без искажений, без юношеского пафоса, без сентиментальных причитаний, без жалости к себе, без самоуничижения, без самолюбования. Отразить безжалостно и однозначно, в прямом смысле. Поднести зеркало к губам и убедиться, что автор жив и помнит.
Ну, ребята, надеюсь вы сейчас не поверили ни одному моему слову, потому что автор все-таки вымышленное лицо, и не может быть ни живым, ни мертвым…
----------------------------------
Я мало пишу о самой учебе, потому что относился к ней довольно прохладно. Среди преподавателей я не нашел для себя авторитетов и даже убедился, что мне больше подошло бы заочное обучение, потому что на лекциях нам задиктовывали главы из учебников. Но учебники были хороши и основательны – экзамены я сдавал без труда и без денег.
Я много читал, и до сих пор рад, что это было системное, программное чтение. Многое забылось, но, наверное, мне никогда не забыть, в какой последовательности сменяли друг друга литературные направления, что Вольтер писал раньше Шиллера, а Дидро раньше Гете, что Маяковский был футуристом, а Гумилев акмеистом и т.п. Эти знания помогли представить литературу не книжным шкафом с невзрачными корешками, а лестницей в космос.
После четвертого курса выяснилось, что я был лучшим студентом потока. Сам я не задумывался об этом и не интересовался успехами других, потому что учился не ради оценок, а из интереса. Но когда лучших студентов решили поощрить месячной стажировкой в иностранном вузе, я оказался в числе счастливчиков.
Странно, что наш университет не располагал общежитием, а международными отношениями – очень даже. Перестройка принесла и хорошие результаты, несмотря на то, что повышенная стипендия оставалась в размере пяти долларов.
С трудом я наскреб минимальную сумму, которая была необходима на дорогу, и вместе с группой «лучших» счастливо отбыл во Францию.
*****
«Куда? Как? Нет предела нашему возмущению! – вопят критики. – В какую еще Францию? Откуда вдруг взялась Франция?!»
А я настаиваю – это была Франция. И «Франция» в данном контексте означает любую страну Шенгенского соглашения. «Но зачем это делать? – недоумеваете даже вы. – Зачем такое глупое обобщение? Разве автор не захочет описать климат, достопримечательности, характер и колорит конкретной страны, в которой он побывал и которой так восхищался?» Мой ответ – не захочет.
Итак, это была Франция. Иностранных студентов втиснули на учебную программу перед основным семестром – в августе. Всех поселили в студенческом общежитии, первом в моей жизни. Оно было не очень комфортным, но, в любом случае, лучше, чем пыльные углы со старухами.
Итак… я думал пропустить эту историю. Думал выбросить ее, потому что она ни к чему не привела, даже хуже, повела меня по ложному следу. Она владела мною очень долго, и я не хочу, чтобы овладела снова, даже на несколько минут. Но я не могу пропустить ее и сделать вид, что ничего не было. История, которая ни к чему не привела, определила последующие несколько лет моей жизни, и, значит, привела к чему-то.
В том общежитии мне дали комнату на седьмом этаже под номером 725. Почти всю ее занимали кровать и шкаф для одежды. У двери комнаты был расположен умывальник, остальные удобства находились в коридоре. Студенты стационара еще не вернулись после каникул, коридоры были пустынны. Но вечером в мою дверь постучали и кого-то спросили. Я не понял, кого, я просто вышел.
Парень искал какого-то Мишеля. Но взглянул на меня и сразу же перешел на русский. Звали его Яннис. И он не был студентом.
Он вообще никогда не был студентом. Его семья десять лет назад бежала из Грузии, сначала к одним родственникам, потому к другим – все дальше и дальше от родины. В стране, которая казалась мне сказочной, Яннис был чернорабочим и ничего сказочного вокруг не видел.
Тогда он, конечно, не рассказывал мне ничего из этого. Он просто улыбался и смотрел на меня, повторяя одно и то же: «Русский? Я понял. Русский. Русский. Русский». Для порядка я ответил, что я не русский, а украинец. С другой стороны коридора показался еще один гость, который спросил громко: «Не нашел?» Где-то открылась дверь и снова закрылась. «Не нашел, – сказал ему Яннис. – И нашел. Вот русский. Такой же, как мы». Он не мог решить иначе: я смотрел слишком заинтересованно. Второй подошел и подал мне руку, как старому знакомому. «Илья. А мы тут… заходим иногда к друзьям». Я как-то смутно понимал, зачем именно они заходят, к каким друзьям. Илья был мелкий и очень смуглый, а Яннис – высокий, бледный, кареглазый, с черными волосами, зачесанными назад, с большим носом и неестественно яркими губами. Он не был красив… вообще нисколько. Но я не мог оторвать взгляда от его плеч, его рук. Я обшаривал его взглядом, не в силах снова посмотреть ему в глаза. Мне казалось, всю жизнь до этого я ждал именно его. Вот такого – чужого, рослого, мощного, способного на все.
В какой-то книге хранится фотография, где мы стоим обнявшись на фоне двери моей комнаты с номером 725. На ней мы чудовищно некрасивы. Он – перекошенный, бледный, большеносый, и я – красный, как помидор, от стыда и восторга. Я влюбился в него сразу же.
И снова я слышу ропот недовольства, мол, автор, не указав страну, лишил себя возможности описать условия этих отношений. Но я уверен, что внешнее – вторично и незначительно. Корпуса университета, старое кладбище, подземный паркинг, памятники неизвестным героям, – для влюбленного все окрашено одинаково романтично. Яннис показывал мне город, мы бродили по узким улочкам, взявшись за руки, и мне казалось, что нас видят все-все, что мы все время в лучах солнца.
Сначала я верил, что он влюбился в меня так же страстно, как я в него, но потом стал сомневаться. Он был старше меня, и я догадывался, что он опытен, но он никогда не настаивал на близости. Мне был двадцать один год, я все знал о венерических болезнях, о группах риска и презервативах, я так хотел его, что у меня темнело в глазах, но секса между нами не было. Мы целовались, наши губы слипались намертво, склеивались, сплавлялись, я отшатывался со стоном, и он отпускал меня безропотно.
В кино обычно показывают очень легкий секс между геями. И потом я много раз занимался легким сексом без всяких обязательств, но тогда никак не мог открыть для себя эту легкость. Сейчас я уверен, что пугали меня не возможные болезни, а тотальная зависимость от этого человека, от ударов его сердца, от его дыхания. Я боялся, что после того, как он проникнет в меня, я уже не смогу отодрать себя от него – отдеру только рваные ошметки, которые не смогу собрать воедино.
Было и еще одно обстоятельство. Перед отправкой за границу нас как лучших студентов предупреждали о том, что мы будем представлять наш университет на международном уровне и должны быть его лицом (а не жопой, добавлял я про себя). Целоваться ночью в парке – это одно, а ебаться с мужиком прямо в студенческом общежитии – это совсем другое. Какое уж тут представительство вуза.
Мои сдерживающие факторы были ясны, но я не мог понять, что останавливало его. Я даже не знал, есть ли у него эрекция, потому что не вытаскивал его член из штанов. Впервые я задумался о том, привлекательно ли выгляжу, нужна ли мне эпиляция, пойдет ли мне загар, достаточно ли крепкие у меня бицепсы. В общем, в этих отношениях было что-то странное, изматывающее, и как я ни ломал голову – разгадать не получалось. Казалось бы, он пришел именно за приключениями, оставил своих друзей, проводил со мной каждый вечер, но ничего не хотел от меня, ничего не добивался.
Сейчас я даже не понимаю, как можно было целоваться до удушья и не переходить к большему. Но эта странность наших отношений гипнотизировала меня, намагничивала до предела, казалась мне дьявольской, я был уверен, что с каждым днем люблю все сильнее.
Поначалу я не думал о неминуемом разрыве. Днем, на занятиях, я мечтал о вечернем свидании. Но когда до окончания программы осталась одна неделя, до меня стало доходить, чем все закончится. Я заговорил с ним об этом. Сказал, что постараюсь приехать снова. «Зачем? – удивился он. – Здесь нет ничего хорошего». Мгновенно я превратился во всех девушек, которые вынуждали меня жениться. Яннис смотрел очень холодно.
Все начало рушиться раньше, чем я стал собирать дорожную сумку. Он попрощался со мной очень сухо, очень осторожно. И, наконец, я понял, почему он не трахнул меня. Он знал, что я экзальтированный дурачок, что у меня никого не было, что я привяжусь, что я идиот. Он был настолько опытен, чтобы не испачкаться моей наивностью, чтобы просто пройти мимо.
Мне казалось, что наступил конец света. Всю ночь перед отъездом я рыдал в голос, меня тянуло вниз из окна моей комнаты, и тогда я вообще не думал ни о лице вуза, ни о матери. Дорогу домой я провел в каком-то трансе, к тому же, это была дорога не домой. Какое-то время я жил у однокурсниц, пока не снял очередной угол с очередной ведьмой.
Пятый курс университета я помню плохо. Помню, что не мог вышибить клин клином. Геи не знакомятся в лифтах и магазинах, а интернет в то время ютился по интернет-кафе, где общаться было совсем неудобно. У меня началась самая настоящая депрессия. Ничего не интересовало, ничего не радовало. Мать приезжала навестить меня, но я не мог объяснить ей причины своей тоски.
Меня мучило невозможное. Я точно знал, что невозможно все вернуть и невозможно вернуться. Я был уверен, что больше никогда не окажусь в том же городе, не пройду по тем же улицам. К середине зимы я вдруг стал надеяться, что Яннис не мог забыть меня так просто. Я даже написал ему письмо, по какому-то, кажется, подброшенному моей фантазией, адресу.
Нахожу этот том дневника и смотрю на строчки. Много-много, и все об одном. О потере, о горе, о злой судьбе. Потом, стихи, конечно, стихи. Сколько их депрессия может выдавить из человека! Впору утереться туалетной бумагой.
Но я не иронизирую над собой тогдашним. Я еще помню тот холодный ужас невозможности, ту необходимость смирения, ту надежду на каждое новое утро и отчаяние при наступлении вечера. Конечно, никто не умер. Этот том дневника заканчивается оптимистической записью: «Солганик Г.Я. Пособие по стилистике текста. Посмотреть». То есть жизнь все-таки пошла дальше.
И тут снова доносится разраженное кряхтение критиков. «Ну, какое отношение стилистика текста имеет к специальности «История», а специальность «История» – к стажировкам во Франции?» Вот так вот, ребята. Ни матчасти, ни обоснуя. Только троллинг со стороны вымышленного лица.
*****
После окончания университета мне предложили работу на кафедре. Скорее всего, не хватало мужчин-преподавателей. Низший преподавательский чин назывался «ассистент». Я никогда не мечтал о преподавании, но согласился. Мать гордилась мною неимоверно. Для нее все сбылось: сын выучился, получил хорошую работу, все жертвы оказались не напрасны, было чем похвастаться перед соседями.
Первая стабильная работа в моей жизни, при сохранении всех подработок, принесла свой результат – я смог снять отдельную квартиру, без старух, канареек, соплательщиц и сожительниц. До этого я все время мыкался по съемным углам, при постоянном соглядатайстве, старался как можно меньше бывать там, шатался по паркам и библиотекам, никогда ничего не готовил, перекусывал на улице, чем придется (за что сейчас расплачиваюсь жестким гастритом).
Мой многолетний опыт проживания с квартирными хозяйками порядком вымотал мне нервы, но никак не пригодился и нигде не описан. Помню, только одна из бабушек была более или менее здравой, несмотря на свой преклонный возраст, и много рассказывала о второй мировой войне, во время которой была угнана в Германию. От нее, а не от своего деда, я впервые услышал правду о войне, которая сейчас уже не является тайной. Немцы, в доме которых она жила и работала, относились к ней почти по-родственному, разрешали ходить в церковь и общаться с земляками. А после победы советской армии прятали ее от русских солдат, для которых угнанные девушки были такими же врагами, как и местное население. Рискуя собственной жизнью, они вывезли ее из города, захлебывавшегося в крови и стонах, – к стадам трофейного скота, которые гнали из Германии. И вместе с коровами, которые были не так опасны, как люди, она вернулась на родину. Среди прочих сумасшедших старух эта бабушка была единственной, с кем можно было о чем-то поговорить. Правда, потом она предложила мне спать с ней в одной комнате, потому что вторую решила сдать какой-то жиличке с ребенком, и мне пришлось искать другое пристанище. Я искал, искал и искал. Я так надеялся, я был таким оптимистом, что у меня светились глаза, но не находил ничего хорошего. И только когда я снял отдельную квартиру, мне показалось, что жизнь стала налаживаться.
К несчастью, мне некогда было порадоваться отдельному жилью, я так загрузился подработками, лекциями и курсами, что приходил домой не раньше одиннадцати вечера. Как-то раз, в темноте, недалеко от дома, нарвался на компанию обкуренных подростков. Денег у меня не было, но неизвестно, могла ли их остановить какая-то сумма. В таких случаях самое обидное, что это подростки, почти дети, а ты такой хилый Рембо, что не можешь дать им отпор. Избили меня ощутимо, один из них заехал ботинком в лицо, тогда мой нос и утратил свою идеальную форму. Потом (возможно, они же) грабили мою квартиру. Она находилась на последнем пятом этаже – очень удобно для ограблений.
Но расскажу о том, что оказалось намного страшнее. Работа не приносила мне никакой радости. Сначала я воспринимал ее как вызов, как экзамен, который нужно сдать. Я сказал себе: «Ок, я смогу соответствовать. Я выполню все, что нужно. Я поступлю в заочную аспирантуру. Я защищу кандидатскую диссертацию. Я сделаю карьеру. Это ваши правила. Я готов по ним играть».
Но это работа. Ее нельзя взять натиском, приступом. Преподавание – это вынужденное общение, часто без всякого интереса со стороны студентов. Помня, какими скучными мне казались лекции в свое время, я старался превратить занятия в увлекательное шоу. Но как бы я ни готовился к лекциям, как бы ни разрабатывал практические – в моих группах, набранных на контрактное платное обучение, царили тоска и уныние. Студентки оживились лишь однажды, когда под окна нашего корпуса пришел онанист. Университету передали здание бывшего детсада, окна в нем были расположены низко, а он пришел, скорее всего, по старой памяти и не заметил, что девочки успели подрасти. Вот тогда всем стало интересно и весело. «Маша, это на тебя он дрочит!» «Нет, на тебя!» «Нет, блядь, на меня!» – утешил я себя и пошел к охранникам с просьбой принять меры.
Каждый день работа вгоняла меня в состояние стресса и нисколько не удовлетворяла. Зато учеба в аспирантуре оказалась несложной. Диссертация – всего лишь текст. Такой же текст, как эта повесть, только написанный по другим законам. Я увлекся и закончил его очень быстро.
----------------------------------
Тексты всегда спасали меня от будней. Приступы вдохновения не давали спать по ночам. Помню, однажды ночью выключили электричество, но я не мог остановиться. Я нашел свечу и продолжал царапать бумагу почти до утра. А утром обнаружил стол заваленным исписанными листами и залитым расплавленным парафином.
Но настал момент, когда мне нужно было понять – самому для себя – хорошо я пишу или плохо. Я нашел условия популярного в то время литературного конкурса, но туда принимали работы только на украинском языке. На пробу я перевел самый короткий текст и выслал по указанному адресу. Не по электронке, ребята. Листами в бумажном конверте. По почте. Не могу даже поверить, что мы так писали и так читали, и было это не так уж давно.
Я не следил за ходом конкурса, пропустил объявление лонг- и шорт-листов, но вдруг на адрес моей съемной квартиры пришла телеграмма. Не электронное письмо, ребята. Настоящая телеграмма, которая хранилась среди моих бумаг очень долго как символ грандиозной перемены в моей жизни. «Терміново зв’яжіться з оргкомітетом на предмет видання вашого роману».
Это было чистое, не разбавленное счастье. Единственный раз, когда я прыгал от радости. Никакая любовь потом не давала мне такого ощущения полноты жизни, самоуважения и веры в себя. Даже на работе я стал держаться увереннее, потому что у меня была тайна. Не та тайна, что я особенный. А тайна, что я особенный писатель. Конечно, я никому не рассказал об этом, но отпросился в Киев – съездил на награждение, получил наградную доску, произнес благодарственную речь, напился на банкете. Потом ездил еще несколько раз – получал доски, произносил речи, напивался. Некоторые тексты даже дошли до печати.
Но все это ничего не значит, ребята. Я не пишу на украинском, потому что думаю по-русски. Язык не мешает моей самоидентификации и моему патриотизму – я ощущаю себя украинцем на сто процентов. Но переводы утомляют меня, я плохой переводчик. И даже те мои знакомые, которые думают и пишут по-украински и которых продолжают публиковать до сих пор, – никому не известны и не получают никаких гонораров. Это лишь фантазия, ребята. Нужно было сразу выбросить ту телеграмму.
Просто я ответил для себя на важный вопрос – пишу я сносно. Не прекрасно, но вполне терпимо. Больше ничего.
Вы можете, конечно, поспорить с этим выводом, и уже спорили – не раз и не два – на своих милых форумах, в блогах и соцсетях. Но тогда вывод, сделанный мною на основании телеграммы, очень вдохновил меня. Я почувствовал себя «годным» и «способным». Я хотел поделиться своей радостью, но делиться по-прежнему было не с кем. И вот тогда я вспомнил об отце.
----------------------------------
Именно вспомнил, потому что с той сцены в саду не думал о нем и не скучал по нему. И, кто знает, но, возможно, мне хотелось повторения. Мне хотелось, чтобы он взглянул на меня и напомнил мне самому, кто я такой.
Отец в это время жил со своей престарелой матерью в другом городе. Я написал им письмо, мне были рады, меня пригласили в гости. К счастью или к несчастью, но повторения сцены, на которой мы расстались, не произошло. Отец вел себя со мной очень сдержанно, отстраненно и обращался ко мне исключительно на «вы». Может, он просто не знал, как проявить свои чувства, может, никаких чувств и не было. Но если говорить обо мне, то я не чувствовал ничего – ни к нему, ни к той незнакомой бабушке, ни к его сыну от первого брака Жене, ни к детям этого Жени, то есть моим племянникам. Я сидел как зомби на именинах – меня приняли, меня расспрашивали, мной интересовались, а я только кивал и отвечал односложно.
Зато во мне, как по дьявольской команде, проснулась моя порочность. Я оценивал, красив ли еще мой отец, красив ли мой брат, смог бы я трахнуться с таким вот высоким усатым шахтером, отцом двоих детей и свидетелем Иеговы, злоупотребляющим алкоголем. Я рассматривал его лицо, его фигуру, не похожую на отцовскую, и находил его непривлекательным, странно скроенным. Представьте эту застольную сцену – воссоединившаяся семья, выпивка и закуски, гость во главе стола – вежливый молодой человек в очках, который думает только о сексе и отвечает невнятно на самые простые вопросы.
Идея сближения и поиска родственных душ мне разонравилась в тот же вечер. Утром я уехал, обещая приезжать чаще и думая про себя: «Никогда!»
Если бы можно было выбирать родственников, я бы не выбрал людей, которые гонят самогон и все свободное время проводят за бутылкой и в молельных домах. Именно тогда я решил, что должен выбрать человека, который будет мне нравиться, который будет меня устраивать, к которому у меня не будет таких снобистских претензий. И меня познакомили с Аленой.
*****
Мне нравился в то время преподаватель кафедры английской филологии Иван Николаевич, высокий кареглазый парень с каштановыми волосами, но я понимал, что добиться Ивана Николаевича и жениться на Иване Николаевиче я вряд ли смогу, даже если мы хорошие знакомые и он для меня просто Ваня. Не то чтобы я вдруг захотел жениться, но я катастрофически нуждался в друге… в подруге, в человеке, который был бы рядом и поддерживал меня.
С Аленой нас познакомили общие приятели. «Она хорошая девочка». «Он хороший мальчик». Все, что обычно говорят в таких случаях. И как-то сразу, возможно, на той же вечеринке, я познакомился с ее мамой Тамарой Федоровной и французским бульдогом Рикошей – все были очень милы и доброжелательны.
Ее мама стала неожиданно возникать после моих лекций у главного здания университета и даже около других корпусов, если я там заканчивал свой рабочий день. Она брала меня под руку и провожала домой через парк, ведя за собой Рикошу на поводке. Мне это нравилось.
Но я не мог решить, нравится ли мне сама Алена. То есть как женщина она мне, разумеется, не нравилась. Алена была высокой, худой, смуглой, с вытянутым лицом и маленькими карими глазами. Она редко пользовалась косметикой, а когда пользовалась, это ее не преображало. Но даже если бы она была блондинкой с огромной грудью, это не прибавило бы ей привлекательности в моих глазах. Работала она лаборантом в больнице и своей работой была недовольна. Я пытался понять, нравится ли она мне как человек, и тоже не мог. В ее пользу говорило то, что у нее было серьезное хобби – она увлекалась гитарной музыкой, занималась с преподавателем, называла какие-то фамилии, фестивали. В музыке я никогда ничего не понимал, но все незнакомое меня привлекало. Она часто брала гитару и начинала напевать, как будто в шутку, довольно низким голосом, но никогда не заканчивала ни одной песни.
С разрешения Тамары Федоровны Алена стала приходить ко мне в гости. Мы стали близки, я справился. У нее была замечательная плоская грудь, она любила анальный секс, разрешала играть с ее худой попкой, я начал привязываться, мне стало не хватать ее в постели.
И вдруг она заговорила – не о гитарной музыке, не о Рикоше, не о своей работе, а обо мне. «У меня до тебя было пять мужчин, – сказала Алена. – Все они были лохи, ничтожества. Они ничего не смогли бы дать нашим детям. Один дебил вообще работал почтальоном. Куда ребенка? Сразу на почту? Семейное дело? Династия почтальонов? Мне нравится, что ты работаешь в университете. Это очень хорошо. И еще лучше, что у тебя нет романов со студентками, что ты ни за кем там не увиваешься. Но когда у тебя защита? Когда тебя переведут из ассистентов в старшие преподаватели? Когда тебе прибавят зарплату? Нельзя же всю жизнь жить в съемной квартире, без машины, без хорошей мебели. Если ты планируешь жить в маминой квартире, то этого не будет. Я с мамой жить не намерена и выселять ее тоже не собираюсь. Ты об этом подумал?»
Дальше следовали еще более поразительные подробности: она знала все не только о моей должности, зарплате, состоянии моей научной работы, но знала и мое расписание, и график на лето, и во что я был одет утром. «У меня везде свои люди», – говорила довольно.
Вопросы странным образом стали включаться перед сексом, словно должны были меня подзадорить. По воскресеньям мы обедали у Тамары Федоровны, и тогда вопросы задавала еще и мама.
И я понимал, что они обе правы – практичны и честны в своем практицизме. Это я не честен, я вру, я извиваюсь, пытаясь весело вертеть головой в удавке и улыбаться. Алена звонко хлопала Рикошу по ляжкам и целовала в морду: «Мой мальчик! Мой хороший мальчик!», и я не мог после этого целовать ее в губы, так мне становилось гадко.
Отшучиваться не получалось, с каждым днем ко мне возникали все более серьезные требования. И я понял, что всерьез ответить мне вообще нечего. Работа в университете меня просто убивала.
Во-первых, мне не нравился сам процесс преподавания. Я убедился, что совершенно к нему не способен. Каждую лекцию я воспринимал как пытку, которую должен вынести, и боялся даже представить, что это продлится всю мою жизнь.
Во-вторых, давила сама университетская атмосфера. Это были не порядок и дисциплина, а ложь, подчинение и рабство. Будучи студентом, я даже не подозревал, насколько коррумпирован мой вуз. Я учился самостоятельно, экзамены и зачеты сдавал честно и даже не предполагал, что в других группах это делают за деньги, по связям и по знакомству. Но оказалось, что каждому преподавателю сверху спускали список оценок, которые должны быть выставлены на экзаменах в контрактных группах. Преподавателей-революционеров увольняли в два счета, в основном, это были молодые сотрудники, не знакомые с системой – чужие, такие, как я, попавшие в вуз не через связи. Только потом я понял, что таких очень мало, что люди со стороны не нужны, не выгодны, ими трудно управлять. Такие не согласятся вывести студентов на митинг в поддержку действующего президента, не поставят нужные оценки, не закроют глаза на прогулы, не будут покрывать взяточничество и ложь. Зато под «своих» – дочерей председателей городской администрации и прочих чиновников – придумывали новые должности и открывали целые кафедры. Университет должен был представлять собой семью, мафию, где все крепко повязаны и покрывают друг друга.
Я еще дорожил работой, пытался обособиться в этом окружении и делать свое. Сдал кандидатские экзамены и планировал защиту. Аспирантура находилась не в нашем вузе, а в Донецке. Каждую пятницу я ездил к научному руководителю, чтобы застать его утром и успеть на собственные лекции. Я вставал в два часа ночи и спешил на трехчасовую электричку. Помню, как-то раз всю ночь шел снег, улицы занесло высоченными сугробами, и я оказался тем, кто должен был протоптать в снегу пешеходные тропинки, чтобы дойти до троллейбусной остановки и успеть на первый троллейбус до железнодорожного вокзала. Я петлял в темноте по снегу, спотыкался, с брюк текла талая вода. Почти достигнув своей цели, я встретил компанию парней, которые попросили у меня закурить. Оказалось, всю ночь они провели в ночном клубе и с трудом соображали, как попасть домой в такую нелетную погоду. Эта компания была знаком – мне стоило задуматься: где-то шла легкая жизнь, уже работали ночные клубы, возможно, и гей-клубы. Но я видел только цель и не видел препятствий – я учился с настойчивостью параноика, надеясь достичь чего-то лучшего.
К слову сказать, научный руководитель мало интересовался моей работой и даже не читал ее. Это был милый, очень приятный старичок, который обычно обсуждал со мной политику НАТО и расширение блока на восток. Выходило, что ради этого я и приезжал к нему каждую пятницу в любую погоду – с новой главой своей диссертации.
Защита, разумеется, зависла. Не знаю, я ли был тому виной, мой молодой возраст, моя скоропись, отвлеченность научного руководителя или тот факт, что ученый совет по моей специальности уже два раза закрывали за коррупцию. Но, признаюсь, денег у меня не требовали, требовали только четко и ясно ответить на вопрос, чей я, от кого я. А я был ничей. Покойной бабушки. Незнакомого отца. Матери, на которую не похож.
Я уже понимал, что застрял, но все еще пытался играть по общим правилам. Во время президентских выборов меня вместе с Иваном Николаевичем зачислили в избирательную комиссию, работавшую на участке, организованном на филфаке. Помню, что в день выборов на наш участок пришло проголосовать только шесть пенсионерок, а ректор требовал показать высокую явку и активную поддержку действующего президента, помощником которого являлся. Карусели, веера, выезды на дом, – я не просто видел эти схемы воочию, я в них участвовал. До утра мы вписывали нужные цифры в нужные колонки, в то время как ребята покрепче «разбирались» с наблюдателями от коммунистической партии. Утром грянул банкет – для «своих», успешно выполнивших задание ректора, не жалели коньяка и закусок.
Мы все крепко напились. И тогда я сказал милому Ване: «Кажется, я больше не могу. Столько лжи. Во всем». «Ну, и что? – удивился Ваня. – Главное не высовываться. Такие, как мы, тоже нужны, рабочие лошадки. Только зря ты в аспирантуру полез: нельзя создавать конкуренцию. Они направляют, как бы для вида, не по правде, а ты поверил. Вот я никуда не поступаю, и нервы крепче». Музыка уже гремела на весь пустой филфак, «рабочие лошадки» танцевали. Я хотел танцевать только с Ваней, и он не отказал мне, словно знал, что ничего лучше за все мои годы в университете у меня не было и не будет. Все были так пьяны, что никто не обратил на нас внимания.
Ученый совет, наконец, решил вопрос о моей защите: «Лет через девять-десять». Я почему-то подумал, что сначала они сообщили об этом Алене, Тамаре Федоровне и Рикоше.
Меня уже не интересовала защита как таковая (не такой уж я ботаник), мне просто хотелось правды и прозрачности. Но та неправда, которая была во мне, сливалась с неправдой, которая была вокруг, и создавала жуткую воронку. Каждый день я чувствовал, что тону в мутной, затхлой воде, что уже никогда не вынырну. Подавление себя, допросы Алены, ненавистная работа, немыслимая защита, – все оказалось связано.
И вдруг пришло спасение. Когда-то я подавал документы на французскую стипендию для написания научной работы. Прошло время, и меня выбрали. Работа уже была написана, и я уже не мечтал вернуться во Францию, но мне выделили стипендию и прислали приглашение в университет.
Невозможное вдруг стало возможным. Я мог оставить все – проклятую работу, Алену, всю эту лживую, гнилую, мерзкую, коррумпированную систему. Оставить не навсегда, конечно, а всего на год. Но кто знает, как все сложилось бы потом, что изменилось бы в вузе к тому времени.
Завкафедрой согласилась отпустить меня и распределить мою нагрузку, я стал оформлять бумаги, но вдруг меня вызвали к ректору.
Мне приснилось, что мы в танцевальном зале, где Алена играет на гитаре какой-то вальс. Ко мне подходит ректор и расшаркивается – приглашает меня сделать круг. Мы кружимся в вальсе, он обнимает меня все крепче, и я понимаю, что душит.
Нужно сказать, что до этого я не был в числе «революционеров». Я ставил нужные оценки, писал вместо завкафедрой какие-то документы, участвовал (по мере своих скромных сил) в деятельности университета и выражал (преимущественно, лицом) благодарность за своевременно выплачиваемую зарплату.
Но на приеме ректор стал возмущаться моей нелояльностью и неблагодарностью. Оказалось, только «свои» имели право подавать документы на иностранные стипендии, несмотря на то, что список требований находился в свободном доступе.
До Франции было рукой подать, и вдруг никакой Франции не стало. «В таком случае я уволюсь, – сказал я. – И на меня не будут распространяться ваши правила». «Попробуйте, – сказал на это ректор. – Но визу вы не получите».
Не могу сказать, что уволился ради Франции. Я уволился, чтобы не захлебнуться во лжи. Но приглашающая сторона заверила меня, что стипендия сохранится за мной и после увольнения, потому что выделена мне не как сотруднику вуза, а как аспиранту. Оставалось только выехать.
Мать, конечно, пришла в ужас. Рухнуло все – ее гордость, ее надежды, ее спокойная старость. В один миг я стал никем. Все усилия, все жертвы были перечеркнуты одним заявлением. Алена в тот же день забрала из моей квартиры шампунь и бальзам для волос, которые оставляла в ванной.
Подав документы в консульство, я получил отказ. Несмотря на все необходимые обоснования, визу мне не дали. Я был готов к этому: так обычно и действует телефонное право.
Несмотря на отказ, мне стало очень легко. Можно было начинать заново, с нуля, с чистого листа, в любом месте, только не на Донбассе.
----------------------------------
Критики уже успели мне заметить, что я пишу антидонбасский текст. Но я не могу быть врагом края, в котором вырос, потому что я его часть, даже если он уже не часть меня. Донбасс, где предел мечтаний для мужчины – работать в шахте, предел мечтаний для женщины – выйти замуж за шахтера, черные от угольной пыли воробьи и очертания шахтных терриконов на горизонте – уже не имеет надо мной никакой власти, но это моя родина. Мой отец был шахтером. Моя мать была инженером проектно-конструкторского бюро. Слова «забой», «выработка», «метан», «клеть», «штрек», «ходок», «конвейер» знакомы мне не из Википедии, а из разговоров родителей. Конечно, для меня они хотели другой участи, но другая участь на Донбассе невозможна.
Тогда, прощаясь с Донбассом, я, действительно, был уверен, что такой цинизм, такая несправедливость, такая подлость возможны только там. Донбасс с его исторически сложившимся культом преступности – совершенно особое место. В регионе, куда для работы на шахтах десятилетиями свозили уголовников со всего СССР, установились соответствующие порядки: если не можешь воровать сам, не мешай другому, полагайся на «своих», игнорируй закон, будь сильным и наглым. На Донбассе, как нигде, восхищались бандитами и рэкетирами 1990-х. Восхищаются и до сих пор, потому что Донбасс так и не вышел из 1990-х и теперь уже не выйдет.
Я не люблю Донбасс. И научился не любить его не на зоне, не в наркоманском притоне, не в подворотне, не в шахте, а в университете. Вряд ли когда-нибудь я забуду все эти митинги, избиркомы, круговую поруку, рабское использование, пренебрежительные взгляды и вопросы «вы чей?», «вы от кого?».
Возможно, вам кажется это плохим сочетанием – говорить в одном тексте о Донбассе и оргазмах. Возможно, это и есть плохое сочетание. Критики обеспокоенно шикают на меня: «Антон, ты потеряешь читателей, которые любят Донбасс и «русский мир», потому что «русский мир» – это вечный Донбасс и вечные 1990-е с отжимами, захватами, оккупациями и притеснением слабых». Подумать только, критики теперь на моей стороне! Но не бойтесь за меня, ребята, этих читателей мне уже давно пора потерять.
----------------------------------
Я прожил в этом городе девять лет, в разных районах, но ничего не было жаль. В этой квартире меня обворовывали, я менял в ней дверь, я трахался тут с Аленой, сюда в гости приезжала моя мать, но ничего не щемило ностальгией. Я всех разочаровал, всех подвел. Я так упорно пытался приспособиться и соответствовать, что чуть не сдох в мышеловке ради куска залежалого сыра. Никогда больше! Я так больше не хочу.
Вещи были сложены, и я стал выбирать наугад город для переезда. И вдруг мне позвонили из консульства. Консул вызывал меня на собеседование. После отказа.
Делай добро и бросай его в воду. Возможно, кому-то из сотрудников консульства я писал курсовую, возможно, они просто знали, что я хороший парень. А я хороший парень, даже не сомневайтесь!
Консул смотрел в мои документы и пожимал плечами: «Тут все в порядке. Вы еще хотите ехать?» Я только кивал. «Так поезжайте!» Мне выдали паспорт с прекрасной серебристой визой. И я уехал. А потом из Франции позвонил матери и сказал, что больше никогда не вернусь. И она попросила только об одном: «Будь счастлив».
Я приехал во Францию за счастьем. Иначе мой путь не имел смысла.
*****
Свобода!
Полная и безоговорочная свобода! Я уже не был «лицом» университета. Научная работа, ради написания которой я как бы приехал, была закончена и оформлена, я со спокойной совестью мог предъявить назначенному научному руководителю любую ее часть. Меня поселили в то же студенческое общежитие, на этот раз не одного, а с аспирантом Сеней из Крыма. Сеня писал мне недавно по электронке, что после аннексии их университет проверяет ФСБ на предмет связи с иностранными шпионскими организациями, и мы даже не поржали, как обычно. А тогда было очень весело, нам стали выдавать небольшую стипендию, Сеня стал ходить по библиотекам и изучать какие-то идиомы, а я – шататься по городу и изучать жизнь.
Сложилась очень странная ситуация. Вокруг было полно студентов. Я оказался в студенческой гуще, которой не знал, когда сам учился в вузе. У меня появились знакомые, некоторым я даже нравился. И я уже не был «лицом» университета, мне все было позволено. Но время никак не поворачивалось вспять – я не мог решиться на встречи и романы со студентами. Таким же ребятам я преподавал, у таких же принимал экзамены – срабатывало табу, и я решил для себя, что не стану погружаться в эту стихию.
В то же время образ Янниса уже стерся. Я хорошо помнил боль от разлуки, помнил свою двухлетнюю депрессию, но не помнил восторг от него самого. Я бродил по тем же улочкам, по той же набережной, где мы гуляли с ним вдвоем, и не хотел ничего вернуть.
Вокруг и без того было чему радоваться. Оказалось, что в мире очень много геев. Они ходят по городу, держась за руки, они сидят в обнимку в кино, они собираются и знакомятся на своих площадях. И там можно встретить и байкеров в косухах, и розововолосых фриков, и гуттаперчевых балетных мальчиков. Геев много, геи разные. Они не стесняются быть собой и жить полной жизнью.
Больше не нужно было приглядываться украдкой, выискивать в других какие-то особые черты, напрягать гейдар. На этой площади я встретил очень веселую русскоязычную компанию – Алика, Эрика, Слона, Васю и Игоря. Тут были и украинцы, и белорусы, и грузины, но, к счастью, никто из них не знал ни Янниса, ни Илью. Я удивлялся только тому, что ребята нигде не работали, а промышляли кто чем. Вася, например, специализировался на кражах одежды из бутиков, а Игорь, не имея документов на проживание, подрабатывал проституцией.
Я переспал с Аликом, потом со Слоном, потом с Эриком, потом вернулся к Алику. Все они посмеивались над тем, что я не очень опытен и не умею делать глубокий минет, а я вообще сосал впервые в жизни. В этих связях не было ровно никаких чувств, но тело получило именно то, что хотело. Для тела настала нирвана.
Я появлялся в университете только затем, чтобы сдать краткий, наспех переведенный со словарем, отчет научному руководителю и получить стипендию. Проводил несколько дней с Сеней и снова уезжал со своей компанией. Пикники, вечеринки, какие-то загородные полупустые виллы, какие-то знакомые, которые знакомили меня с новыми знакомыми. Я жил в эмигрантских домах и чужих семьях, путешествовал с приятелями на машине по Европе и не переставал удивляться их легкому и бесстрашному образу жизни. Чем-то болел, от чего-то лечился, от чего-то выздоравливал. Все дни были заполнены кутерьмой, сексом и смехом. Веселье не кончалось. И я иногда думал, что останься я сотрудником университета, вряд ли позволил бы себе такое времяпровождение, а продолжал бы «соответствовать» и «соблюдать». Увольнение сняло с меня любую ответственность.
В этой кутерьме меня нашло письмо о смерти отца. Было неожиданно. Я смеялся, потом заплакал, потом снова засмеялся. Даже мои приятели притихли и смотрели озадаченно. В конце письма брат выражал надежду на то, что мы не потеряем друг друга. Но мне некого было терять: у меня никогда не было брата.
Сначала закончилась стипендия, потом вид на жительство, Сеня вернулся домой, а я стал искать работу. Вот тогда я и понял, почему Яннис не видел вокруг ничего хорошего, а мои новые знакомые вообще ничем не занимались. Работа была только черная, тяжелая, грязная, как обычно для гастарбайтеров. К тому же без документов я не мог сунуться в центр города, опасаясь нарваться на полицейских.
Угар свободы и секса стал проходить, и я впервые задумался. Что я буду делать? Чем заниматься? Как жить? Не пришла ли пора отказаться от веселого образа жизни и взяться за грязную работу? Примерно в это время в нашей компании появился Леонид. Кажется, Леонид, я пытаюсь вспомнить. Да, Леонид. Он отличался от всех нас, был женат, растил двоих детей, ездил на новом «хендае» и вел какой-то непонятный бизнес. Это был приземистый, белобрысый мужичок, родом, как ни странно, с Кавказа. Я мало с ним общался и не мог понять, что он ловит в гейской компании, но вдруг он позвал меня в кафе – «переговорить».
Во время этих «переговоров» он стал расспрашивать, откуда я, где учился, чем занимался, что планирую делать дальше. Сначала я отшучивался, но он повторял и повторял свои вопросы и смотрел на меня все пристальнее. В итоге я рассказал ему все. Он немного помолчал, а потом сказал прямо: «Если ты планируешь тут остаться, это неподходящая для тебя компания. Эмигранты, которые хотят встать на ноги в чужой стране, должны избегать эмигрантов. Свои только потянут тебя вниз. А ниже некуда, ты уже на самом дне». Он посоветовал мне порвать с приятелями. Я долго думал…
Пока я думал, Васю арестовали за кражу, а Игоря – за хранение наркотиков. Вася вышел под залог, потратив все свои сбережения, а об Игоре даже никто не волновался: «Да ничего ему не будет, депортируют и все». Никто ни за кого не заступался, никто никого не поддерживал. Ни секс, ни общие приключения, ни общие болезни не роднили.
Леонид появился снова и сказал, что снял для меня маленькую студию и заплатил за первый месяц аренды, но друзей там быть не должно. Я согласился, но все равно не мог понять, что конкретно он предлагает, ради чего взялся мне помогать. Сам он не был геем и не проявлял ко мне никакого сексуального интереса. Но к тому времени мне уже так надоело ночевать, где придется, и мыть подъезды, что я принял его помощь. Студия находилась в цокольном этаже на окраине города. Помню только маленькую сломанную электроплиту, стоячий душ и сырые стены, но тогда я был рад отдельному жилью, как обычно.
Потом последовал еще один совет от Леонида – найти местного. Найти местного, обеспеченного мужчину, который смог бы поддержать меня в чужой стране. Я сказал, что не знаю, где таких искать. И Леонид засмеялся: «Я тоже не знаю. Я ничего не понимаю в мужиках. А сколько тебе лет?» Мне было двадцать семь. Я уже не был эфемерно юн, но Леонид одобрительно кивнул.
Вскоре он сообщил мне, что нашел подходящего кандидата. Кандидату было сорок семь лет. Он владел предприятием по пошиву одежды, не от-кутюр, но его компания тоже выпускала коллекции и издавала каталоги, а Леонид иногда искал им моделей для фотосессий, потому что там предпочитали славянских девушек. И он вспомнил, что мсье директор интересовался парнями, интересовался недвусмысленно.
Леонид пообещал меня представить и спросил, достаточно ли я знаю язык, чтобы общаться. Я не мог обходиться без словаря, но он заверил, что моих знаний хватит с головой.
Назовем его… Жерар. Вот опять ропот возмущенных критиков, почему Леонид должен совпадать, а Жерар не должен. А Жерар не должен, именно так. Жерар выглядел намного старше сорока семи и неряшливее. Дряблое тело, обвисшие щеки и хитрые черные глаза контрастировали между собой. Но мы быстро поладили. Первый день знакомства провели в кафе вместе с Леонидом, на второй день он меня трахнул, и мне понравилось. У него был какой-то необычный член – длинный, не совсем твердый в эрекции, но очень удобный. С Жераром я стал бывать в ресторанах и дорогих отелях, и вскоре позабыл о прежней эмигрантской компании.
Я почему-то поверил, что Жерар любит меня – молодого (на его фоне) и красивого (тоже на его фоне). Он мне нравился, и я никогда ему не отказывал: ни в номере дорогого отеля, ни в своей студии, ни в машине. Но меня стало напрягать другое – я не мог с ним общаться. И я, который привык полагаться на слова, совершенно растерялся. Я не понимал, о чем говорит Жерар, о чем шутит, что при этом имеет в виду. Я научился понимать что-то бытовое, но даже газетные новости обсудить с ним был не в состоянии. Стыдно признаться, но это доводило меня до слез. Я не чувствовал языка, а значит, не чувствовал себя живым, полноценным, способным к самовыражению.
Нужно сказать, что Жерар немного помогал мне деньгами, но не беспокоился ни о моих документах, ни о работе, ни о моем будущем. В жизни он был очень прижимист и избегал лишних хлопот.
Я насторожился только когда услышал от него несколько раз подряд «твой Леонид». Оказалось, что он уже два раза заплатил за меня Леониду, но тот снова требовал оплаты, словно сдавал меня в аренду. Единственное, что я смог ответить, что Леонид мне не друг.
Дальше пошло хуже – меня стало угнетать, что Жерар не понимает, глуп я или умен, образован или нет, и что его это даже не интересует. Кроме того, я узнал, что он женат, его единственной дочери шестнадцать лет, она занимается спортивной ходьбой и достигла больших успехов в этом виде спорта. Он был хорошим семьянином и любящим отцом с одним лишь минусом – развлекался с русскими мальчиками. Он признался, что до меня у него был какой-то Артем, который называл его ласково «тухлый хуй», что по-русски означает «мой любимый». Жерара все устраивало – платить немного мне, немного моему сутенеру, подкармливать меня в кафе и трахать, когда ему захочется.
А я, дурак, сожалел, что не могу поделиться с ним своим внутренним миром! Я собрал вещи и ушел из студии, но не решился вернуться в прежнюю компанию, где Леонид нашел бы меня очень быстро.
Я словно очнулся – без дома, без работы, без языка, с небольшой суммой денег – вдали от родины. Тогда мне казалось неимоверным счастьем, которое я совершенно не ценил раньше, – спросить о чем-то и быть понятым, написать и быть прочитанным, заниматься тем, чему я учился, а не мытьем подъездов. Я уже не думал о сексе. Я не думал о том, что стоит мне вернуться на родину – снова придется скрываться, прятаться и всматриваться в других, не скрывают ли они чего-то подобного. Я решил пожертвовать сексом ради работы, ради реализации, ради движения вперед. Я вырвал тело из нирваны и отправил назад. Заплатил штраф за просроченные документы и прилетел в Киев.
Помню, как бродил по аэропорту и не мог поверить: я понимал все слова, все заголовки в газетах, все разговоры вокруг, все объявления о взлетах и посадках. Это было счастье ничуть не слабее оргазма. Это была совсем другая нирвана. Я вернулся в слова. Я снова чувствовал текст. Я опять стал собой.
*****
Сейчас прочитал отзыв о том, что мое творчество совершенно печально, беспросветно и напоминает всю ту классическую лабуду о лишних людях, которая всех достала еще в школе. Да уж куда мне до классиков, вы мне льстите. Мои лишние люди мельче блох.
Вот теперь этот текст стал нравиться мне меньше. Не из-за отзыва, не думайте. Я читал о себе таких несколько дюжин. Но чем свежее события, тем больнее их описывать и тем сложнее не скатиться в беспросветность, которую вы так не любите.
Кстати, на родине все оказалось не так плохо, как до моего отъезда. Повсюду был интернет, активно развивалась пресса, открывались новые СМИ. Не желая возвращаться на Донбасс, я выбрал другой областной центр и отправился туда с легким сердцем. На удивление, мать обрадовалась моему возвращению, хотя мы увиделись с ней лишь мельком. Я не выполнил свое обещание стать счастливым, и не хотел тревожить ее предстоящими поисками жилья и работы.
Я устроился репортером в несколько газет сразу, потом перешел в промышленный журнал, потом стал в нем редактором. Сначала, конечно, пришлось помыкаться по старухам с канарейками, одна из них, помню, запрещала пользоваться водой и электричеством в целях экономии, а другая была помешала на магии, эзотерике, вампирах и тряпках из секонд-хенда, которые тащила в квартиру и складывала в кучи по углам комнат.
Дом был потерян безвозвратно. Нельзя поднять дом над землей, перенести в нужную точку на карте и установить там заново. Дом врастает в свои координаты, вырвать его невозможно. Можно вырвать лишь себя и слоняться оторванным по чужим углам, кабакам и клубам, коротая время, неизвестно до чего.
На новом месте мне стало везти на хороших людей. Коллеги в журнале очень отличались от коллег на кафедре. Там были загнанные, скованные люди, патологически любопытные, завистливые, озабоченные тем, чтобы никто не обошел их в карьере. Тут были отрытые и дружелюбные ребята, без особых предрассудков и комплексов. Мне все нравились, я всем доверял. Но больше всего меня удивляло то, что они не притворяются, не имитируют, а, действительно, увлечены работой – не по приказу, не по распоряжению сверху. Каждый пытался делать свою часть проекта как можно лучше, чтобы не подвести других. Конечно, получалось не всегда, я сам проморгал статью с двумя одинаковыми абзацами, дизайнер Леха влепил опечатку на обложке, корректор иногда вычитывала мимо строк, но мы все старались, мы болели за общее дело и стыдились своих промахов. Несколько раз издательство меняло офис, мы переезжали, складывали и раскладывали вещи, а переезды сближают лучше всего. Это были мои настоящие и лучшие коллеги.
К тому времени я уже перестал вести дневник и вообще забросил писательство. Но новые друзья вернули мне страсть к буквам. Я стал брать заказы на копирайт и писать тексты без авторства. Помню, был срочный проект, над которым мне негде было работать, потому что я жил тогда еще у старухи с канарейкой. Я писал после работы в парке, у памятника герою какой-то войны, и местные успели ко мне привыкнуть. Я знал всех, кто прогуливался в парке с детьми и собаками, знал даже тамошних наркоманов, которые не раз предлагали мне травки. Белые листы лежали вокруг меня стопкой, придавленные камнями. Потом на работе я быстро набирал написанное, чтобы сдать в срок. За тот текст я получил семьсот долларов единоразовым платежом и смог снять первую отдельную квартиру – в рабочем районе, сырую и душную, но дешевую.
Женя, один из редакторов (но не тот Женя, который сейчас модерирует мою страницу вконтакте), спросил как-то, удовлетворяет ли меня копирайт, не хочется ли мне рассказать собственные истории – без чужого заданного сюжета, без оглядки на оплату написанного текста. Он посоветовал мне писать о себе и заверил, что читателям это будет интересно. Коллеги увлекли меня на сайт прозы – сначала в общий проект городских историй, потом, после их ухода, я сделал из него авторскую страницу. Нашлось немного читателей. Конечно, Женька убеждал меня, что гей-проза – это совершенный мейнстрим и тренд, но, видимо, его взгляды намного опережали литпроцесс на постсоветском пространстве.
После кризиса 2008 года и банкротства журнала, мы потерял друг друга из виду. Но когда я пытаюсь вспомнить, как встретил меня этот город, я вспоминаю наше издательство, наши глянцевые обложки, наши разные офисы, наши чаепития и перекуры, наши совместные проекты и споры, и понимаю, что был тогда счастлив. Я нашел тут то, чего не нашел за границей.
Я приближаюсь к истории очередной любви, и это не странно, потому что я оказался способен влюбиться только в человека, с которым мы говорили на одном языке, которого я понимал, с которым мог общаться не только о еде и сексе, а обо всем на свете. Или хотя бы осознавать саму возможность общения.
С Серегой мы познакомились в то время, когда я еще не знакомился в интернете. Образ Сереги – самый живучий образ моих текстов, самый неубиваемый образ. Он выглядывает и из Сереж, и из Кириллов, и из других героев, кокетливо высовывающих язык, едва завидев читателя.
Мы познакомились на официальном мероприятии, потом столкнулись неофициально. Серега занимал серьезную должность в службе безопасности и смотрел на меня профессионально, пристально и сосредоточенно. Я рассказывал что-то о себе, что-то нейтральное, немного о Франции, и вдруг он спросил: «Чем же такой красивый парень занимался за границей? Проституцией?» И я сказал «да». Мы стали смеяться. Мне казалось, что началась какая-то забавная игра, в которой Серега уже распределил все роли.
После нашего веселого знакомства он стал писать мне смски: «Хочу тебя выебать», «Давай сегодня поебемся».
Его сексуальные проблемы вам знакомы лучше, чем мне. Скажу одно, благодаря нашей игре, он всегда был со мной раскован. Такого бесстыдного секса я не знал даже за границей, жаль, что все эти ухищрения никак не помогали ему кончить.
Почему-то сейчас мне вспоминается один вечер, когда он был пьян, но позвал меня, и мы трахались у реки, вцепившись руками в ограду. Позади нас в сумерках проходили люди, которые не просто могли нас видеть, но могли и узнать его. От всего этого у меня сносило крышу. Я любил его бешено.
Мне казалось, что все сбылось – я на родине, я люблю, мы говорим на одном языке, но шло время, а мы не сближались. Он по-прежнему жил с матерью, и в гости ко мне стал заходить все реже. Я обижался, начал ревновать его, но не знал, к кому. Если я просил о чем-то – помочь переехать или перевезти вещи, Серега всегда отвечал одно и то же: «Я не по этим делам. Мне это не интересно». Выходило, что его интересовал только секс, да и то очень редко. Связь стала угасать, а я никак не мог принять этого, мне казалось, что я должен за него бороться. Только с кем? Я не вошел в его круг, не знал его друзей.
Все легкое и забавное между нами кончилось, осталась только моя глухая обида. Встречаясь с другими, я все время ждал, что он позвонит, и когда он не звонил, обижался даже на того, с кем проводил вечер. Все наши переглядывания в метро, все наши тайные свидания, все наши встречи на служебных квартирах продолжались в моем воображении. Мне было мало Сереги. А его уже вообще не было в моей жизни.
Я ждал его еще семь лет. Встречаясь с другими, я ждал его. В это трудно поверить, но я ждал, ждал и ждал. И если вспоминать секс, то этот секс не подходил мне вовсе, и если вспоминать его внешность, то в ней не было ничего привлекательного, но я любил его. И мне казалось, что он понимает всю иронию, весь подтекст игры, в которой я исполняю роль проститута и шпиона, а он – лучшего агента секретной службы. Но сейчас я уверен, что он не задумывался ни о какой иронии и не угадывал никакого подтекста, он всерьез писал мне это: «Хочу тебя выебать», «Давай сегодня поебемся».
Потом я много думал над тем, что слова ничем не помогли мне. Даже зная язык, я не мог объясниться с Серегой, не мог рассказать ему о себе и признаться в любви. Из всех возможных и доступных слов я конструировал не правду, а шутки и приколы, и он отвечал еще более острыми приколами.
Если на работе слова меня слушались и покорно ложились в строки, то в текстах «для души» я никак не мог поймать и выразить то, что мучило меня постоянно. И сейчас не нахожу названия этому чувству, похожему на радость и щемящее сожаление одновременно от того, что все именно так и не может быть иначе.
*****
Чтобы вернуть себе веру в слова, я снова решил участвовать в литературном конкурсе. Не победил, но вошел в число лауреатов и оправился на награждение в Киев. Это был какой-то сюрреалистический вечер. Я был пьян (по старой литературной традиции), наотмашь раздавал интервью на русском языке и издали любовался победителем – высоким бородатым парнем, который то и дело поглядывал на часы. И вот тогда мне в голову пришла пьяно-оригинальная мысль: «Я не взял главный приз, но возьму победителя».
Наверное, за всю мою жизнь это было самое рисковое соблазнение – совершенно незнакомого человека, на официальном банкете, в толчее и звоне бокалов. Но гейдар не подвел меня – победитель стал улыбаться моим шуткам и интересоваться, с чем я сам участвовал в конкурсе. Меньше всего в тот момент я хотел говорить о текстах и прямо предложил ему провести эту ночь вместе. Оказалось, что он не киевлянин, что у него в кармане билет на ночной поезд, который он боится пропустить. Я отступил. И вдруг и билет, и поезд, и семья, ожидающая его дома с поздравлениями и тортом, ушли на второй план – он пошел за мной. Мы сняли квартиру и трахались в ней до утра с той неутомимостью, которая свойственна только очень пьяным людям. При этом я называл его Игорем, хотя он был Ильей, и он хохотал над тем, что я мало знаком с представителями современной литературы.
Утром он уехал на запад Украины, а я – на восток, но, к моему удивлению, связь на этом не закончилась. Несколько раз он звонил мне и благодарил за ту ночь. Благодарность за секс, в общем-то, кажется мне неуместной в любом случае, кроме вежливого изнасилования, при котором удовольствие получает только один партнер, но я не стал развивать свою теорию в телефонных разговорах. Потом он стал звонить с сожалениями о том, что судьба не свела нас раньше. Слово «судьба» звучало все отчаяннее, телефонные сети дребезжали серьезностью.
Летом я взял отпуск и поехал в его город. Ему сказал, что в рабочую командировку, но он все отлично понял. Не знаю, что влекло меня к нему, и что заставляло его, отца двоих детей, отличного профессионала и полностью реализованного человека, жаловаться мне на судьбу. Скорее всего, жажда повторения. Но ничего не повторилось. Мы были трезвы, говорили о его теще, трахаться под такой аккомпанемент получалось слабо. И он тоже смотрел на меня разочарованно – я больше не казался ему веселым и развязным парнем, который ассоциировался у него с победой в литературном конкурсе и которого он так долго и горячо благодарил.
Он вернулся ночевать домой, а утром перед моим отъездом принес мне в отель кофе в термосе, круассаны и складной охотничий нож в подарок. Я ехал через всю Украину на второй полке плацкарты и смотрел на этот нож, а супруги снизу постоянно предлагали мне пирожки и котлеты, как животному, которое сидит в своем углу молча, неподвижно и, возможно, болеет. Только на перроне та женщина поймала меня за руку и заглянула в глаза: «Не печалься, мальчик! У тебя все будет хорошо!»
Да, конечно. Все и было хорошо. Клубы, бары, сайты, новые знакомства, свидания. Все это пришло позже. Но очень быстро наступила усталость от этого вихря. Я уверен, что многих знакомых вы помните из моих текстов, – оператор с десятитонной камерой на плече, репортер с пятном на свитере и больной дочерью, молодой предприниматель с невестой Юлей, престарелый директор завода, глотавший виагру, стоматолог, психолог, несколько геймдизайнеров, несколько поэтов, несколько безработных, живущих на пенсию своих родителей. Лысые, как Серега, шатены и брюнеты, с усами, гладковыбритые, с животами, стройные, высокие и ниже меня… Иногда и не хотелось серьезных отношений и секса больше одного раза, иногда хотелось, но не сложилось, иногда выяснялось, что, кроме меня, есть подруга, невеста или друг, который важнее. Было обидно, а иногда было очень легко – катись ты к подруге, невесте или другу, и пусть им будет хуже.
Сейчас мне хочется в отношениях доброты и понимания, а тогда я ценил остроумие и язвительность. Мы с друзьями так часто переходили порог жестокости, что уже не могли понять, кто кого обидел. Это мы изобрели гей-пикап в его самой едкой форме: «О, какая рубашка! Наверное, из секонд-хенда?», «Хорошо выглядишь, сколько кило сбросил к лету?», «Симпатичный галстук. Теща выбирала?», «Крем от морщин купил? Член мазать?»
Тот директор завода, у которого никогда не вставал без виагры, казался мне забавным ровно до тех пор, пока не начал рассказывать мне о своем сыне, которого удачно устроил в крупнейший банк и которому не приходится сосать за деньги. Звучало так, как будто я когда-то требовал у него оплаты за секс-услуги. И тогда я сказал зачем-то, что мне деньги вообще не нужны, я живу на гонорары за издание своих книг, взял с полки одну и протянул ему. На ней стоял мой псевдоним, но не тот, который стоит на этой повести. Он только расхохотался: «Я тоже могу показать любую книгу и сказать, что сам ее написал». Больше мы не встречались.
Критики подсказывают мне, что я должен рассказать о свиданиях с садистом, но мне не хочется вспоминать о нем. Скажу только одно: я не проникся, я не мазохист по духу, могу побыть им недолго, но это не приносит мне особого удовольствия. Меня больше подкупал его ум, чем его ремень. Кстати, в последнее время он стал довольно известным блогером, у него много поклонников – мужчин и женщин, надеюсь, большинство из них склонны к мазохизму.
После банкротства журнала мне снова пришлось искать работу. Я решил сменить обстановку и занялся поисками в Киеве. Киев помнился мне как город моих побед, вечеринок, банкетов и фантастического секса. Каждую неделю я ездил на собеседования и договорился о работе в нескольких газетах. Знакомый подыскал мне жилье – загородную дачу, которую зимой мне предстояло топить дровами. Но я вовремя остановился. Я понял, что, согласившись на все эти варианты, испорчу для себя Киев. Больше не будет города моих побед, успехов моей юности, моих огромных надежд, будет город суеты, электричек, холода и дровяных печей. Киев исчезнет для меня, как когда-то исчез в бытовой суете прекрасный победитель литературного конкурса.
В то же время обстоятельства требовали от меня принятия решения. Квартира, в которой я жил, пришла в совершенную негодность. Калейдоскоп новых знакомых стал раздражать. Все это подтолкнуло меня к серьезному шагу – совместному проживанию с дядей Юрой. Дяде Юре было пятьдесят. Скоро я догоню их всех, замерших в одном возрасте на страницах моего текста, но тогда почти два десятка лет отделяли меня от него. Я еще ждал Серегу, но уступил настойчивости дяди Юры, большей частью потому, что не мог быстро снять новое жилье, и вместо старухи с канарейкой для разнообразия решил выбрать старика.
Все пошло неожиданно хорошо. Мы организовали быт, распределили обязанности, нашли гармонию в сексе – мне показалось, что так можно жить бесконечно долго.
Вот тогда меня стала мучить совесть. Все это время я думал только о себе, находил, терял, пытался строить отношения и вообще позабыл о матери. Я оставил ее когда-то в летнем флигеле, а теперь нашел ее там же – постаревшей и совершенно одинокой. Настало время для честности.
Мы долго не общались, но я смог объяснить начистоту, что не вернусь на Донбасс, что нашел себя в другом городе, что я теперь не один, что это прочно и надолго, что его зовут Юра. Кажется, мать поняла, что перевоспитывать меня уже слишком поздно. Меня оправдывало то, что в новых отношениях я спокоен и счастлив. Мы объявили наш дом в продажу, и в то же лето она переехала в меньший дом в пригороде – ближе ко мне. И к Юре. Я обещал навещать ее и помочь с ремонтом, но все не находил времени.
Тяжело ли продавать родной дом? Нет, не тяжело. В этом масса плюсов. Ты не будешь искать работу в той школе, где учился сам, или в той газете, где работал любовник твоей учительницы русского языка и литературы. Ты никогда не встретишь своих одноклассников, и они не спросят, чего ты достиг, если был таким умным. Соседи не будут интересоваться, почему ты до сих пор не женился и не завел детей. Про одного моего знакомого соседи выдумали, что он занимается сексом с матерью, поэтому она не позволяет ему жениться. Нужно ли говорить, что у нее случился сердечный приступ, когда она узнала об этих безобидных фантазиях. Но тяжело ли продавать дом, когда тебе за шестьдесят, и у тебя нет надежды на новые места? Думаю, моей матери было очень тяжело. Но она сделала это, чтобы не потерять меня. Она поверила, что я наладил свою жизнь и определился. А я обманул ее, потому что сам обманулся.
Отношения с дядей Юрой, в которых все было организовано и распределено, разладились очень быстро. Он оказался ревнивым, подозрительным, нудным, дотошным. Больше всего в людях я не люблю дотошность. Не доходит тебе – не задавай вопросов, найди молча какое-то объяснение, не нервируй. Теперь вы понимаете, почему я никогда не мог преподавать? И почему не могу объяснить читателям текст, который им непонятен? Потому что я воспитан иначе. Я привык все понимать сам, я не люблю подсказок и не хочу никому подсказывать.
И я, наконец, осознал главное. Секс без чувств – так же плох, как умопомрачительная любовь без секса. Он хорош на один раз, но не на каждую ночь. Возникло жуткое отвращение к его телу. Даже Жерар никогда не казался мне таким отвратительным. Я стал придумывать причины для отказа, а он – подозревать еще больше, являться ко мне на работу и неожиданно возникать на промышленных выставках, куда меня посылали. Коллеги не могли понять, чего хочет от меня этот мелкий, приплюснутый, большеголовый, седой старик. Не думаю, что в пятьдесят можно выглядеть более старым, чем выглядел дядя Юра.
Наконец, я понял, что не смогу вернуться с работы в его квартиру, что еще одну ночь просто не выдержу. Стоило мне представить предстоящий ужин или секс, подступали рвотные спазмы.
Я был бессилен. Я не мог управлять своим телом. Я не мог заставить себя жить жизнью, в которой мы уже согласовали все обязанности. Какой-то демон шептал мне на ухо, что дядя Юра ограниченный, скверный старикашка, и любой мужчина гораздо лучше его, а я, конечно, достоин лучшего. Несколько ночей я провел на раскладушке у знакомых, а дядя Юра искал меня и звонил на все телефоны. А потом я сказал ему, что наши отношения закончены и что скоро заберу свои вещи.
Прощание было ужасным. Я чувствовал себя именно тем изменщиком и предателем, которого он подозревал во мне, хотя никогда ему не изменял. Он не сделал мне ничего плохого, вина лежала только на мне: я не мог жить с человеком, которого не люблю и не уважаю. Я не справился.
Ночевать было негде, и я поехал к матери в пригород. Без предупреждения, посреди рабочей недели. Она очень удивилась. Мы до ночи рассматривали прогнивший пол и неровные стены ее нового дома. Я рассуждал вслух, что тут можно изменить и что перестроить. И она недоумевала: «Если ты собираешься тут жить, нужно было покупать другой… большой дом… такой, как у нас был… как раньше». А я не знал, собираюсь ли тут жить, и собираюсь ли жить вообще. Кажется, я никогда не собирался.
*****
Ремонт – увлекательное занятие. К тому же ремонт отлично сочетается с чтением, просмотром фильмов и общением в интернете. Кажется, пришло время рассказать о виртуальных друзьях, которые поддерживали меня на первых порах сетевого творчества, а некоторые поддерживают и до сих пор. Говорю так, будто держу в одной руке Букеровскую премию, а в другой – Оскар. Но я, правда, благодарен всем реальным и вымышленным образам, которые вдохновляли меня все эти годы, и особенно благодарен тем, кто остался для меня вымышленным, не разрушив моих иллюзий.
Дом, даже небольшой площади, потребовал много сил и средств, но после всех съемных углов, по которым я скитался, он казался мне просторным, светлым и теплым. Мы с мамой заново узнали друг друга, хотя, подозреваю, она не видит большой разницы между тем мальчишкой, который уезжал из дому в семнадцать лет, и мной теперешним.
И, наконец, я встретил своего человека. Иногда и сайты знакомств оказываются полезны.
Обычно запоминается взгляд, но я запомнил слово, на котором в него влюбился. На первом нашем свидании мы сидели в кафе, пытались общаться, и я еще не мог понять, нравится ли он мне и нравится ли настолько, чтобы забыть о прежних неудачах и снова надеяться. И вдруг ему позвонила дочь. Ее маленький ребенок заболел, врачи выписали какие-то новые лекарства, и она спрашивала совета у него как у биохимика. Он стал объяснять ей, рассеянно глядя на посетителей кафе и на меня. Но она все перебивала и кричала в трубку так громко, что даже я слышал из телефона: «Но они помогут? Они эффективны?» «Это просто наркотики», – сказал он и улыбнулся мне, словно извиняясь. И я вдруг почувствовал, что меня уносит – от одного слова, никак не связанного с нами. Чтобы совсем не улететь, я схватился за его колено. Он смотрел на мою руку на своем колене, продолжал улыбаться и объяснять ей, что эти лекарства имеют только успокоительный эффект и никакого другого.
Мы сближались долго. Мне все казалось, что он чего-то недоговаривает. Но если бы он договаривал, было бы еще сложнее – только по обрывкам фраз я узнал о любви к парню, который увел его из семьи и бросил, о тяжелом разводе, о его бывшей жене, всю жизнь обслуживавшей криминальные структуры в качестве бухгалтера-экономиста и перенявшей методы ведения дел у своих работодателей.
Володя тоже был старше меня, но на сайте знакомств убавил себе семь лет, и разница в возрасте поначалу меня вообще не беспокоила. Я подозревал его в другом: я ему не нравлюсь, он встречается еще с кем-то, ищет другие варианты, как все прочие пользователи сайтов, не способные остановиться в поиске. Неуверенность в себе изводила меня, даже его комплименты казались мне неискренними.
Но шло время, мы продолжали встречаться, и оба удалили свои аккаунты на том сайте, где познакомились. Мы вместе ходили в кино и картинные галереи, вместе сажали кусты винограда, вместе готовили ужины. Мне все труднее становилось уезжать от него, а он все настойчивее предлагал мне остаться.
Слова не сложились в «я люблю тебя». Я одергивал себя, чтобы не ляпнуть лишнего, увидев его на свидании на обычном месте или кончив с ним в постели. Я не был уверен, что он найдет, что ответить, и не хотел торопить события.
Впервые мне было так комфортно просто общаться, болтать о кино, о моих заказах на копирайт или о его работе в НИИ. И, наконец, мы решили жить вместе, решили робко, решили попробовать. В то утро я завтракал у него дома, пил чай и все оглядывался на него – таким красивым он мне казался. И вдруг пришел в себя от звона: Володя выронил чашку, и она разлетелась на полу осколками. Я никогда не верил в приметы, в черных котов, рассыпанную соль, в пустые ведра, но вдруг понял – мы больше не увидимся.
Меня словно парализовало. Мы не увидимся. Но почему, если мы решили жить вместе, если он сообщил об этом дочери и ее семье, и они приняли его решение? Почему это произойдет? Почему мы расстанемся, если я так люблю его?
На работе мне сказали, что бить посуду – к счастью, но Володя больше не звонил. Потом написал по электронной почте и объяснил, что в тот день его избили около дома так, что повредили почки и сломали челюсти. Он в травматологии, не может говорить, ест через трубочку, вставленную между стальной проволокой. Тогда я не поверил, что это конец. Я сказал, что приеду и буду с ним. Но он просил не приезжать – боялся за меня, так как понял, что это его бывшая жена наняла бандитов. Мстила она ему за свое одиночество, или просто желала зла, или у них остались нерешенные финансовые проблемы, я так и не узнал. Звонить не было смысла: он не мог говорить. Приезжать не было смысла: он не хотел меня видеть. Но я все равно надеялся. Он писал мне часто, и я жил от письма до письма. Володя признавался, что боится возвращаться домой, что, скорее всего, переедет ко мне в пригород, где мы сможем жить спокойно и тихо.
Я сказал об этом матери, и она согласилась. Даже решила соврать соседям, что это ее друг, а не мой. Я купил новый диван и стал ждать его выписки.
Потом он написал, что ситуация изменилась, что он очень слаб, и дочь забирает его к себе, чтобы за ним ухаживать. И добавил, что он уже не тот, что раньше, что он на антибиотиках, что ниже пояса он овощ, что не хочет превращать меня в медбрата или сиделку, к тому же не сможет жить за городом, потому что рано или поздно планирует вернуться на работу, а ездить из пригорода очень неудобно.
Я написал, что люблю его и что мне не нужен секс. Но больше на мои письма он не отвечал, не отвечает и сейчас, потому что я все еще пишу. Не часто. Но если вспоминаю какую-то мелочь о наших встречах, если надеваю те брюки, на которые пролил у него ароматизатор и которые он так усердно тер на мне в самых неподходящих для трения местах, если зацветают те розы, которые он давал мне черенками, если созревает виноград, который мы сажали в то лето, я вспоминаю его, вспоминаю, как люблю его, и вспоминаю, что он был лучшим человеком в моей жизни.
Мать уверена, что он никогда не был ни избит, ни болен, а просто придумал эту историю, чтобы разорвать отношения, которые стали угрожать серьезностью. Она совсем не верит людям, совсем не верит.
С тех пор я знакомился и встречался, но писал в анкетах только о сексуальных предпочтениях и получал только секс. Секс найти легко. Человека найти невозможно. Чтобы найти своего человека, нужно знать миллионы людей, выбирать, сортировать и отсеивать. Вряд ли это осуществимо на практике. Вам просто должно повезти. Мне повезло, когда я встретил Володю, и я не хочу упрекать судьбу в черствости – она и так была слишком добра ко мне.
Мы требуем от судьбы слишком многого. Требуем, чтобы ее доброта не кончалась. Чтобы каждый день приходила телеграмма: «Терміново зв’яжіться з оргкомітетом на предмет видання вашого роману». Чтобы Яннис смотрел на меня и улыбался. Чтобы Ваня прижимал меня к себе в танце. Чтобы Серега являлся на свидание в фиолетовом галстуке. Чтобы мы с друзьями работали над новым номером нашего журнала. Чтобы Женька доказывал мне, что читатель всегда меня поймет. Чтобы Илья смеялся моим шуткам на банкете. Чтобы каждую ночь я проводил с Володей. Но все это несовместимо и невозможно. Только в тексте я могу выстроить свое прошлое в одну линию, могу вырвать мгновения и разложить, как красивые фотоснимки.
Но если мне советуют подумать о чем-то приятном, я выбираю не прогулки на старом кладбище с Яннисом и не игру в шпионов с Серегой, а тот вечер, когда мы сидели с Володей на кухне, я вертел в руках желтый ароматизатор, купленный для автомобиля, а он потом оттирал мои брюки.
Я отремонтировал дом. Я работаю в саду. Я развожу цветы. Я завел кота. Я освоил суржик и научился общаться с соседями. Я прижился и пустил корни. Но снятся мне не цветы и не кот, а чашка, которая вырывается из его рук и разбивается со звоном. Каждое утро я просыпаюсь под этот будильник.
Возможно, во всем этом счастье – в поисках себя, в переездах, в новых встречах, в разных работах, в чужих городах и странах, в текстах, которые я пишу о себе и о других. И в увольнениях, и в конфликтах, и в разлуках, и в плохих комментариях. Мне кажется, нельзя выделить счастье и поставить в углу картонным идолом, нельзя разложить на столе цветными снимками, счастье так тесно связано с печалью, так спутано и перемешано, что нет одного без другого. И когда вы говорите, что мои тексты печальны, значит, они точно о счастье. Пожалуй, это именно то чувство, которое горчит во мне постоянно и которому я так долго не мог найти названия.
2015 г.